Фома прислушался к собственным ощущениям и неуверенно пожал плечами. Насчет же жены Охломоныча тактично промолчал.
Вздохнули они разом, помолчав перед последней дорогой, и грустно посмотрели на петлю, покачивающуюся над головой.
В петле, как попугай на обруче, сидела бабочка.
Такой бабочки ни лесному жителю Игуанычу, ни полустепному, полуозерному Охломонычу видеть не доводилось. Была она размером с воробья и имела крылья такой яркой, такой пронзительной расцветки, что, появись здесь новостаровский художник Николай Нидвораевич, вряд ли он нашел краски в своей богатой палитре, чтобы ее нарисовать.
Время от времени неизвестная бабочка раскрывала крылья, и тогда на Охломоныча с Игуанычем смотрели с любовью и легким укором синие ангельские глаза.
И страшно, и слезы от восторга наворачиваются. Ну что за напасть? Живет себе в глухомани человек. Прозябает в убожестве и зряшности. И никому до него дела нет. Но стоит ему серьезно задуматься — а не пошел бы я в другой мир? — как сама природа покажет ему какую-то малость, какой-то пустячок. И сердце замрет от этого пустячка у ненужного человека. Посмотрит он сквозь слезу умиления на надоевший пейзаж да и подумает: а бывают ли миры краше этого?
Словно кто весть пошлет.
Ну, не могут такие красивые существа появиться в ненужном мире. Не могут.
Какая-то лесная пичуга пулей просвистела сквозь петлю и унесла в клюве неизвестную самоубийцам, а может быть, и науке в целом, бабочку.
Тьфу ты, жалость какая!
Чем красивее существо, тем недолговечнее.
— Что-то я сегодня проголодался, — сказал в глубокой задумчивости Охломоныч, — а на голодный желудок не дело вешаться.
Игуаныч промолчал. Лично он относился к еде, как и к любым другим вредным привычкам — алкоголю, табаку, наркотикам. Лично он не ел уже три месяца.
— Ишь разгалделись! — осудил Охломоныч поведение воронья. — Повесишься, а они тебе как раз и глаза выклюют. Мало приятного.
Он поднялся на ноги, подергал веревку. Поделился сомнениями:
— Уж больно коротка. На такой вешаться замучаешься. Зря я отдал Педровичу складешок. Хороший был сладешок. Вставай, Игуаныч. Идем, покажу я тебе свою машину. Таких машин еще не бывало. Идем. Картошки отварим. Или ты печеную больше уважаешь?
На полпути к Новостаровке дорогу Охломонычу и Фоме пыльной кометой пересек внедорожник.
Мощный, приземистый, как черепаха, колеса широкие, как гусеницы. Такой машине, хоть по пашне, хоть по грязи. Что твой бронетранспортер. И при этом скорость — гаишники хрен догонят. Над головой водителя люк. На носу антенна, как рог носорога. Так и хлещет из стороны в сторону.
Уж кто-кто, а Охломоныч знает толк в машинах. Это тебе не мерседес какой-нибудь, похожий на беременного таракана. Это машина для наших дорог.
Промчалось это чудо мимо, как смерч, да вдруг остановилось. Встал джип, как вкопанный, и — резко, на такой же бешеной скорости — сдал назад.
Дождался водитель, пока пыль схлынет, и дверцу раскрыл, как объятия:
— Здорово, Тритон Охломоныч! Откуда путь держишь?
Это, оказывается, Эвон Какович, буржуй сопливый. Тыкает, как одногодку.
— Да вот вешаться с товарищем ходили, — степенно отвечает Охломоныч.
Эвон Какович откинулся на сиденье и расхохотался. Громко, но без особого веселья.
— Вешаться, говоришь? И далеко ли ходили?
— В Бабаев бор.
— А вот это дудки! В Бабаевом бору с сегодняшнего дня вешаться без моего разрешения нельзя.
— Это почему так?
— А потому, что это теперь мой бор.
— Как это твой? Тоже мне шутки.
Эвон Какович не ответил, а, слегка поморщившись, спросил:
— Что это у тебя с одеждой, отец?
Видать, хочет в машину пригласить, да стесняется.
— А что с одеждой? — с удовольствием осмотрел себя Охломоныч. — Одежда как одежда. Красных пиджаков не носим.
— Я в смысле, типа, не очень чистая.
— Ну, так болото оно и есть болото, — не очень внятно объяснил Охломоныч.
— Ну, а как жизнь вообще? Как Новостаровка? Все вверх трубами стоит?
Этот вопрос был как пароль, а всегдашним отзывом было: «И так, и сяк, и наперекосяк». Правда, в последнее время новостаровцы добавляли: «…и мордой об косяк».
— А с работой как?
Охломоныч махнул рукой:
— Работа у одного Дюбеля. Он экскаватор приватизировал и могилы роет. Работы много.
— Понятно, — с удовлетворением потер руки Эвон Какович. — Значит, соскучился народ по работе?