Он задрал Мэри юбку и спустил с ее плоского зада панталоны...
Потом он шел по городу, потрясенный, смурной. Злой на себя, на совершенное бесчинство. Посидел на набережной Ааги, смыл кровь с рук и штанов. А потом полез на крышу самой высокой башни, той, что была подальше и от больницы, и от борделя, и от «Трубочиста». На Башню алъерьских королей. Ночь была теплая, звездная, благостная июльская ночь. Он сидел и думал. О девственнице Оглобле, очень высокой девушке, на которую не позарился ни один мужчина, кроме него. И о себе, заигравшемся придурке, который, как ни крути, отличный ловелас и вообще ведьмов сукин сын.
Исполосованные прелести Мадам не выходили у него из головы и странным образом связывались с кровью Оглобли Мэри на его рубашке.
Он думал и думал. Обо всем. И чем больше он думал, тем неотвратимее, яснее и больнее вспоминал маму.
У нее были волосы цвета молодой ржи, гибкий, очень тонкий стан и плавные мягкие руки. Она умела взять ленту, махнуть ей, и получался бант. Она хорошо пела. А еще она умела то, чего не следует уметь мамам: копать развалины Древнего мира, стрелять из лука, читать на семи языках. Пять из которых — языки Древности. Вот так.. так... читать она любила больше, чем готовить...
Эрику вдруг захотелось немедленно пойти к Мадам, лечь рядом, уткнувшись в ее пышные груди, и плакать. Он не заметил, что слезы уже давно сами катятся по щекам и капают за ворот рубашки. А когда заметил, то разозлился на себя, на свою слабость, велел себе слезть с крыши и обустроить свои дела, как положено мужчине.
Спустя несколько дней (столько понадобилось Эрику, чтобы заработать нужную сумму), он появился в «Трубочисте» с букетом дорогих хризантем, нежно-фиолетовых, каждая размером с блюдце.
Специально пришел пораньше, пока зал еще пуст, а Мэри уже на месте.
Он ожидал, что она будет смеяться и скажет ему: «Ребенок. Ну что, втрескался?» Или что-то в этом роде. Он даже заранее подобрал всякие веселые и колкие ответы.
Но ему не пришлось ничего говорить.
Увидев его с цветами, Мэри ему улыбнулась. Эрик постарался вернуть свою челюсть на место и улыбнуться в ответ.
Он положил хризантемы перед ней на стойку. Она кинула на них взгляд. В этом взгляде было столько скрытой радости, нежности, столько благожелательности, что Эрик мысленно подпрыгнул и сделал в воздухе хук правой.
Потом Мэри взяла чистую кружку и наполнила ее лучшем портером.
— За счет заведения. — В голосе ее прозвучали только едва уловимые нотки свойственного ей сарказма.
Эрик выпил портер, глядя, как Мэри ставит хризантемы в вазу, а вазу — на стойку, так, чтобы всякий входящий увидел бы сначала цветы, а уж потом стойку, Мэри и все остальное.
— Спасибо, — сказала она.
— Тебе спасибо. — Он кивнул ей: мол, со всем уважением, и она кивнула ему: мол, я не в обиде.
Он ушел и больше в «Трубочист» не заглядывал. Никогда.
Цветы для Мадам он купил розовые, эдакие трогательные звездочки. Эрик не знал их названия, но ему понравилось, что их много, и они со вкусом украшены веточкой хвои.
Глава 23. Вдова Бибо
Карнавал Середины Лета обрушился на столицу вместе с неслыханной жарой. Это было законное время для восхвалениярадостей жизни, когда всякий музыкант, всякий клоун мог свободно лицедействовать и сколько угодно заливаться пивом, едва удавалось разжиться монетой.
Днем и ночью на улицах столицы гремели гитары, гнусавили дудки и звенели цимбалы. Веселые, шальные голоса не умолкали, горожане и гости столицы пели, смеялись, вздорили по пустякам и спорили о серьезном. Детишки уминали сладкую вату и печеные яблоки, дамы позволяли себе яркие, вызывающие маски и декольте поглубже, почтенные мужчины приоделись в парадные камзолы, а студенты — в карнавальные костюмы.
Эрик изнемогал от наслаждения молодостью, а заодно от жары и осознания вседозволенности. Чувство было сладким, как патока. Он тек по ней, как по реке времени. Втекал в харчевни, где можно было выпить, поесть, потешить свое самолюбие виртуозной игрой на лютне, а потом отправлялся дальше — в постель к Ричке, куртизанке или к какой-нибудь другой прекрасной и щедрой женщине. И опять, и снова. День за днем.
Его узнавали на улицах, ему улыбались девушки и салютовали юноши. Он себе нравился, не забывал, завидев каждое свое отражение, выпрямить плечи и улыбнуться, состроить какую-нибудь театральную гримасу: «Знай наших!»
Даже гвардейцы уже плюнули на него и стали делать вид, что не замечают длинного лютниста в старых дедовых башмаках, почти добела выгоревших на солнце, претенциозно одетого в концертный жилет на голое тело и пыльные штаны-клеш.