Кружа, как птичка ореховка, прямо на меня летело белое облачко.
Я захлопывал дверь и бегом бежал на кровать: ноги стыли, мне было страшно.
Но тут один за другим возвращались домочадцы, и каждый прихватывал с собой охапку бодрящего морозного воздуха. Большая комната наполнялась паром и гомоном… Немного погодя все расходились по своим углам «солнышко провожать», хотя оно уже давно спряталось.
Порою мы сумерничали, негромко переговариваясь, очень долго, покуда заиндевелые окна не заиграют белыми, желтыми, зелеными искрами. Мы знали тогда: на смену вечерней заре вышла луна.
А какими разными бывали эти сумеречные часы!
Иной вечер я просиживал на кровати, укутав ноги одеялом, а подле меня, подложив руку под щеку, лежала мама. Я то и дело пригибался, заглядывал: спит она или нет. Нет, она не спит. Глаза открыты, темные, круглые, глубокие!
Другой раз наша Катрэ учила меня считать до ста.
А то, бывало, подойду к Хавронье-Лизе. Та сразу ставит меня к себе на ноги и качает. Покачавшись, я забираюсь к ней на колени, и мы скачем верхом. Сперва потихоньку-помаленьку — шагом, шагом… Но конь припускает рысью — быстрей, быстрей! А там уж — зубы стиснешь, дух затаишь и… галопом, галопом, галопом! Колени Лизы подкидывали седока высоко, я не успевал упасть на них, как вновь подлетал вверх, и если б Лиза не придерживала меня за локти, я бы шмякнулся об пол, как пучок ботвы.
Иной раз я подсаживался на край плиты к хромому Юрку, и он мне что-нибудь вполголоса рассказывал. Из всех мужчин в доме с ним, с единственным, я любил посидеть вместе, хотя трубка его до того смердела, что хоть нос затыкай.
Сумерки людей преображали, и чудилось мне, будто все выглядит по-иному. Тот, кто не нравился мне днем, в сумерки оказывался мил и пригож. И я шел к старой морщинистой Дауниене — от ее неопрятной клетчатой юбки днем меня воротило — и ластился к ней.
— Батюшки! Не иначе — кошка! — будто с перепугу вскрикивала она и брала меня на свои клетчатые колени. Теперь мы с ней делались лучшими друзьями.
Сумерки словно созданы для рассказов про сны, привидения да разные приключения, которые довелось пережить нашим старикам. Каждый вечер старики сызнова хаживали дорогами прошлого — зрелости, молодости и даже детства. Так ясно, так живо рассказывали они, что я будто своими глазами видел все, о чем говорилось. И все тяжелые работы я будто делал вместе с ними. Вместе с дедом ездил в Ковно, в Витебск и Вильну продавать от имения водку. Мы везли на телеге огромную сорокаведерную бочку. А ночью, непроглядной осенней ночью, мы, бывало, собьем маленько один обруч, буравчиком просверлим крошечную скважину и потягиваем из бочки через соломину. А затем залепим дырку дегтем с колеса и подгоним обруч на место. Кто мог знать, что мы, по осеннему гололеду едучи, не застыли, как ледяшки, оттого лишь, что сами сподобились себя угреть?
А сколько в имении было других работ! Особенно памятна молотьба ночью на току в риге. Молотили мы дробно, в лад. Шестнадцать работников, по восьми в ряду. У нас, у мужиков, дубовые цепы так и свистели, так и жужжали, вроде как ребячьи костяные жужжалки, ну а женщины били полегоньку, лишь бы в лад — хлоп-похлоп, хлоп-похлоп!
А то навоз вывозили — весь загон у нас ходуном ходил: лошадей, телег, народу — битком. Я вставал на кровати и прямо-таки тешился теплом летнего солнца, пряным запахом хлева.
А вот мы далеко, в чаще Залвиетского леса. Снег глубокий, сыпучий, лошади по брюхо продираются, пока не добредут до места. Мы валим высокие сосны — на бревна для хлева. С треском и грохотом рушатся деревья. Тррах! Сухой снег дымным облаком взвивается в воздух и тотчас, искрясь и мерцая, слетает наземь. Мороз трескучий — на деревьях лопается кора, хлеб в торбах застывает камнем, мы рубим его топором, а когда жуем — хруст стоит. Подле нас лошади, накрытые тулупами, хрупают овес. Морды у них в сосульках…
Чем больше сгущались сумерки, тем чаще в рассказы стариков пробиралась небыль, и так неприметно для себя мы попадали в другой мир. И нередко рассказ обрывался вспышкой огня. Кто-то в своем углу со страху поспешал зажечь лучину.
Огонь все изменял в мгновение ока. Прогонял таинственные чары. Затонувший замок поднимался из глуби вод, обернувшись батрацкой с закоптелыми стенами. На лицах снова проступали морщины, слова делались резкими, движения суетливыми. Я тоже спрыгивал с кровати или отходил от теплой плиты и принимался за работу.