Выбрать главу

Вот теперь, вот она, заря, занимается… Мир празднует зарю, а мои силы перевалили за полдень.

При всей моей гордости пробовал говорить об этом с Деревцовым, он возражает: «буржуазность, индивидуализм», а у самого тоже грусть в глазах и что-то невысказанное. Раньше мы с ним друг о друге все знали, а вот теперь словно события взбудоражили что-то в мозгу и мы утеряли связь. Но я люблю Деревцова, он — как святой или ребенок, и глаза у него голубые и глубокие, как у инока, и лицо с нежным румянцем, и кудри круглые, как стружки, и желтые, как воск. Да и горит-то он в жизни, как восковая свечка.

Я слесарь, он столяр, я давно в революции, а он примкнул к нам только в 1912 году, после Ленских событий. Потом был в ссылке.

Деревцов редко спорил, а если случалось, то всегда робко, застенчиво. Раньше я думал, что он стесняется своих незнаний, но потом убедился, что он боялся обидеть человека словом. И только со мной был откровенен.

Но вот теперь родились между нами непонятные слова. Действуем по-прежнему вместе, плечом к плечу, в одном деле, а все-таки между мной и им образовался какой-то заслон, который не пробуравишь никакими словами.

И как раз в такое время. На днях мы с ним расстаемся. ЦК посылает его в городишко N председательствовать в губсовпрофе.

Будет хорошим работником. Одно плохо: любит стишки писать. И по правде сказать, недурно у него выходит. Однако я ему этого не говорю.

Раз как-то он прочитал мне свое стихотворение, оно мне понравилось, а я не подал вида и, по своему обыкновению, стал критиковать весьма сурово. Вдруг Деревцов вскочил, подошел ко мне, положил руки на мои плечи, припер к стене и сказал:

— Сознайся, Терентий, ведь и ты хотел бы писать? Сознайся, не гордись. Может, и пишешь?

— Я еще с ума не сошел.

Зло меня взяло: ведь именно в этот момент Деревцов своими чистыми голубыми глазами заглянул на самое дно моей души и увидел там мою скрытую правду! Как же не писать?! Еще как пишу! Грызу проклятый карандаш, с которого на бумагу стекают корявые слова, рву написанное и снова пишу. Я бросаюсь на все: статьи, корреспонденции, заметки. Но редко посылаю их в газеты, потому что не люблю получать отказы.

Вот и записки эти… Увидят ли они свет хотя бы тогда, когда мои пустые глаза будут смотреть в вековечную тьму могилы?

Сегодня мы виделись с Деревцовым в приемной секретаря ЦК.

— Ну, что, брат, едешь? — спросил я.

— Да. Сегодня. Нет ли у тебя закурить?

Закурили.

— Кто еще с тобой? — спросил я.

— Еще несколько человек едут. Вот, например, Пирский.

— Да, да, и я еду, — вмешался Пирский. Худой, но румяненький, давно не стриженный, но аккуратно побритый, интеллигент. Немного сутулый. Дрыгающее пенсне на носу. — Я туда еду предгубисполкомом, — добавил он. А я подумал: «Хвальбишка, никто тебя не спрашивает, кем ты туда едешь».

К нам подошел наш старый товарищ Столапов. Бывший студент. Огромного роста и ширины. Здоровьем и свежестью от него веяло, как от зеленого дуба. Лицо простое, бородатое и угрюмое. В серой, крепкой шинели. Похож на отборного фельдфебеля. Он с фронта — комиссар дивизии.

— А-а, друг мой, Петя, — и Деревцов весь в восторге бросился к подошедшему и стал его целовать.

Столапов немного смутился от такого шумного приема. И может быть, поэтому был несколько холоден.

— Ну, поговорим, давай поговорим, — сказал Деревцов и тут же сразу выдохся: восторг его исчез, оставив на лице легкий румянец, а в глазах блеск. И не о чем стало говорить. Наступила неловкость.

Слишком различны были наши области борьбы и жизни. Пирский, стоявший с нами, чужой, новый для нас троих, как бы олицетворял эту взаимную отчужденность.

— Ну?.. как?.. что же?.. Наши дела на фронте? — все еще не унимался Деревцов.

— Под Псковом — ни туда ни сюда, — сказал, точно скомандовал, Столапов немного сиплым басом. Его слова были круглыми и крепкими, как желуди, упавшие с дуба.

И кое-как, словно немазаная телега, разговор покатился. Пирский, совсем ненужный, бестолково продолжал стоять между нами. Подошло еще несколько товарищей. Разговор потерял уже всякую сердечность и засорился пустыми анекдотами. Впрочем, все весело смеялись.

Очередь на прием дошла до Деревцова. Он скрылся, прихлопнув за собой белую, холодную дверь.

Разговор расклеился.

В разукрашенное морозными узорами окно щурилось московское солнце. И над Кремлем носились тучи птиц, ведущих свой род, может быть, со времен московских царей, то грозных, то тишайших.