Выбрать главу

Большие серые глаза, как два застывших озера, недвижно покоились внизу под библейской бородой старика, сухой и жесткой.

— Вы меня намерены убить и ограбить? — заметил большеголовый.

— Нет. Мы не варвары. Мы любим брать не насильственно, а легко. Жизнь человека — это чудо из чудес. Уничтожить ее нельзя. Я только предостерегаю вас, что если вы поедете без нас, то по дороге ваше чудо, ваша жизнь может кончиться. Если же вы отправитесь с нами, то подарите нам хоть двадцать пять процентов вашего счастья. Помогите бедному контрабандисту, и за это судьба поможет вам в Америке найти счастье.

— Почему вы знаете, что я еду в Америку?

— Потому что я очень стар. А височки ваши какие-то очень стремительные и жилки на них, как стрелки. Мне видно, что они показывают направление через океан.

И это все, что говорил старик, была чистая правда. Большеголовый был подавлен ясновидением библейской бороды.

Поэтому большеголовый сделал все так, как рекомендовал ему старик.

Большеголовый уехал в Америку с паспортом на имя Казимира Струка, который продал ему старик контрабандист.

Барабанщик рыжий

В Варшаве, в штабе, при самом князе Имеретинском, был он, рыжеусый, писарем. И как писал! Какие занятные буквы выводил! Как у него запятые задирали свои носики! Какие точки крепили писаное, как гвоздики. Напишет, к примеру, «Ваше превосходительство» — и выходит чистая картина из букв. А отчего? Оттого что с пером обращался по-военному: решительно и строго. Перо катилось по белому полю бумаги, как ординарец с пакетом срочным. Не пишет, а прямо лакирует.

А сам каков? Посмотреть на него с затылка — упрямый, в лоб — старательный, в усы — военный, в глаза — добрейший человек. И к работе с мастерством приступал. Возьмет перо между перстами. Рука подрожит-подрожит над бумагой — не решается. Губы сделает трубкой, пылинку сдует, опять подрожит над бумагой — не решается. Повернет бумагу, посмотрит, нет ли под ней крошек черного хлеба или какой другой соринки, — не решается. Потом — легкий взмах. Замер дух — и пошел, и пошел! Не дышит, все только пишет, пишет!

Так, бывало, летом, на заре, на росе, на косьбу выйдет, взмахнет косой — дух замрет! И пошел жамкать траву под ноги босые. И кладет, и кладет — коса травяной кровью обливается. И так без передыху, пока солнышко не обойдет половины леса, что у поворота реки. А теперь, как прежде траву, клал на бумаге буквы, словами-снопами. Сам князь Имеретинский был доволен. Даже когда стали появляться по канцеляриям машинки-самописки, то князь для своих бумаг пожелал оставить писаря рыжеусого вместо машинки. У писаря появились минуты досуга. Тогда любил он от нечего делать побарабанить по столу слегка скрюченными пальцами. Другие в это время, может быть, насвистывали бы, а он не выносил этого фиглярства: только франтики и фитюльки могут насвистывать, а человек, который солидный в себе, разве будет свистеть? Так, может быть, побарабанит немного. Тем более и усы солидные: густые, тяжелые, рыжие. Даже казалось, что росли они от обильного пота, которым орошалась рябая поверхность лица.

* * *

Кто трудится, тот потеет. А князь Имеретинский однажды сказал, — несправедливый, несправедливый князь! — что-де «писарь мой всегда потеет беспричинно». «Несправедливое сиятельство», — подумал в ответ на это писарь. И после этого отпала его душа от писания бумаг. Уж не так старательно метился он пером в бумагу. Уже буквы выходили танцующими, легкомысленными. И все чаще и чаще барабанил скрюченными пальцами писарь. Барабанил он так однажды по стеклу окна, глядя на желтые стены штабного двора и на нужное всем место в конце его. А князь-то и застал его за этим занятием. Прислушался тайком, как барабанит. Прислушался, да и сам убоялся штабной скуки. Черт возьми! — сказал он и промелькнул мимо, как столб телеграфный в окне летящего поезда. Тогда совсем пал духом писарь рыжеусый. И крепко спознался с кабаком. А когда его приятели дразнили: «Девичья забава усы да мундир!» — он грозился выбриться на другой же день и стать, как начальник почтовой конторы, про которого ходил слух, что он — баба.

И вот… Сначала по штабу из уха в ухо прошел слух, что писарь за пьянство отправлен. Только куда — никто не знал.