Выбрать главу

Вскоре после этого отец как-то заволновался, заторопился и сказал, что все мы должны ехать куда-то очень далеко. Наступило время распродажи всех наших вещей.

Затем мы в поезде и подъезжаем к русской границе. На границе к нам пришли обыскивать и просматривать паспорта. Все это оказалось у нас хорошо, и нас пропустили. Мы все радовались. Но вот и чужая граница, она на той стороне узенькой речки, протекающей посередине нейтральной полосы. На русской стороне — столб и на на нем надпись, обращенная к чужой стороне: «Красноармеец, ты охраняешь наш труд от вражеской орды». Мы тихо переезжали мост, и я долго смотрела на эту надпись. Мне вдруг стало до боли грустно. Отчего? От простоты надписи, от ее грубоватости, может быть, вытекающей не из злобы, а из наивности. Или оттого, что слово «красноармеец» мне всегда напоминало «крестоносец», а их я знаю по Генриху Сенкевичу, и от них мне так невысказанно неясно, грустно. Или, может быть, мне грустно было расставаться с теми, среди которых я жила и знаю, какие они, а еду к неведомым. Впрочем, бог его знает, отчего бывает вдруг так трогательно и печально.

Едва мы очутились на чужом пограничном пункте, как нас арестовали и посадили в сарай. Это уж было совсем неожиданно и непонятно. На другой день рано утром нас куда-то повезли. Мы ехали, не зная куда, суток двое и очутились опять в каком-то сарае, все еще арестованные.

Однажды на рассвете пришли люди с винтовками, сказали отцу, что он подозревается в большевизме, и затем всех нас повели в поле. Дорогою, волнуясь и дрожа, отец объяснил нам, что мы сейчас должны перебежать еще какую-то границу. Мы должны бежать как можно быстрее, а то в нас будут стрелять. При этом не следует оглядываться. Бежать недолго: минут пять, семь, после чего мы — в безопасности. Надо только следить, куда побежит отец, — и за ним. Но не оглядываться. «Стоп», — сказал один из наших вооруженных провожатых. Мама взяла на руки «медвежонка». Отец меня ухватил крепко за руку. Прошло полсекунды. Вооруженные люди что-то гикнули, вскричали, и мы пустились в бегство. В ту же минуту за нашими спинами затрещали выстрелы. Одна пуля скользнула по моей руке, не той, которую держал отец, и я упала, выскользнув из его рук. Я видела, как отец и мать добежали до канавы, перепрыгнули через нее. И только перебежав, оглянулись на меня. Отец, подняв вверх свою руку, делал мне какие-то знаки. Но дальше я ничего не видела; в ту же минуту ко мне подбежали стрелявшие люди, окружили, подняли и повели обратно в тот самый сарай, где мы сидели все вместе. Там мне перевязали рану. Она, впрочем, была пустяшная. Вот поглядите: следы ее до сих пор остались. Просто пуля легко скользнула по внешней стороне ладони.

Сколько-то дней прошло, меня опять вывели к той канаве и заставили бежать. Опять стреляли. Но я перебежала.

Рассказчица остановилась. Американец играл хлыстом около своих ботинок. Ему как будто стало скучно. Как будто потерянные минуты превратились в потерянные доллары. Он встал. И досада в нем выпрямилась и превратилась в злобу. Он сел опять, немного сгорбился. Как будто хотел жестокую неприязнь свою запрятать подальше, поглубже в американское сердце.

— Так, значит, вас  п р и н у д и л и  покинуть большевистский ад? — нехотя спросил он.

Блондинка чересчур просто ответила:

— Да, я не хотела, меня принудили.

Хоть занавески на окнах и были тяжелы и плотны, но и через них утренний свет крадучись заглядывал бледными полосами. Стало слышно, как какая-то, должно быть, маленькая птичка писклявой тоненькой песенкой приветствовала ненастное, несветлое утро.

Американец опять встал.

— Странно. Почему бы это могло хотеться вам оставаться там, откуда все честные и порядочные бегут?

— Я не верю в то, что вы сказали, — опять совсем просто возразила блондинка. — Впрочем, мне и самой странно. Я так много зла видела в России. Отец и мать толковали мне всегда, что это от большевиков. Но вот однажды, как сейчас вижу, в Москве мартовский светлый-пресветлый полдень. Тогда душа, и может быть только у русских, бывает в таком необыкновенном радостном опьянении, в восторженном смятении, что не знаешь, куда тебя манит, но чувствуешь, что тебя уносит и ты сильный, веселый, как бог с Олимпа. Иду я, повязанная красным платком. Мама из предосторожности велела мне так повязываться. Иду и несу ведро с солью. (В этот день выдавали соль.) Скользко и мокро. Оступаюсь. Летят ослепительные брызги, как звезды или алмазы. Они сверкают на солнце. Солнце ласкает мою спину, шею. Я чувствую его поцелуи. И солнце само такое близкое и понятное, как собственная душа. На мостовой — звук четырех лошадиных копыт. Лошадь, бежавшая мне навстречу и несшая на своей спине всадника, вдруг остановилась против меня как вкопанная. Всадник был усатый дядя в лохматой черной папахе. Он так ловко и складно сидел на лошади, что я подумала: вот кентавр передо мной. Он бросил поводья. Покрепче уперся ногами в стремена. Распростер руки большим объятием, как на кресте, и сказал мне звонко, как крепкий орех разгрыз: