Леня посмотрел через борт аппарата вниз и увидал, что своим хвостом зверь подвернулся прямо под аппарат. И хвост его стал казаться белым, как пушистый снег.
Мало-помалу вся туча с грозой и молнией плыла под ним, купаясь в небесных пространствах. И оттого, что она была внизу, а он был вверху, между солнцем и тучей, туча представлялась огромным белым снежным полем. Ни темных косм, ни огненных трещин уже не видно стало. Яркая, сверкающая белизна — вот что осталось внизу вместо тучи. От этого Леня почувствовал какую-то прозрачность, чистоту, веселье, дружбу к летательному аппарату, к белизне внизу и синеве вверху! От веселья Леня взял и плюнул вниз, на расстилающиеся белоснежные буруны.
И Лене стало смешно, ужасно смешно над тем, что где-то там, внизу, идет дождь, полыхает молния, гремит гром, изменяет жена, кудахчут курицы.
— Ха, ха, ха! Какая чушь!
И вдруг все мысли о том мире, который был скрыт от него белым покровом, белым покровом, кажущимся тому миру черно-синим, страшным ливнем, — провалились, затерялись, развеялись на необъятной белизне.
Леня ощутил, что мысли — груз, самый тяжелый груз на свете, что легче неба, с которого не видно земли, — нет ничего.
Лене стало так легко, что рука, сжимавшая гошисман, вдруг задрожала, как былинка от ветра…
Леня в восторге вскочил и закричал не своим голосом, по-новому, по-звериному в необъятное пространство, которое все принимает, но ко всему — глухо:
— А-а-а-а-а!!!
Аппарат стал свободен от воли человека.
А для Баского грозовая туча была вверху и была она синяя. В это время Баской с отцом-стариком находился среди полей, на шоссе.
Драной рогожей закрыли телегу. Лошадь распрягли и привязали к телеге. Косой дождь бил в лицо, как прутьями. Отец с сыном, укрывшись рогожей, ежились под телегой.
Так научили их далекие темные предки. Так во время грозы, бури и ливня поступали кочевники-гунны. Так делали переселенцы с Украины в Сибирь. Так делают теперь переселенцы из Сибири и Приуралья обратно в Украину.
Баской сидел рядом с отцом и видел, как лягушки прыгали с дороги в канаву справлять там дождевой бал.
Сизые космы нависали все чернее и чернее в темнеющем небе.
— Слышь? Ай комар? Откуда бы? — заметил отец.
— Это аэроплан, — сипло ответил Касьян.
— Ай, аироплан, план, — роптал старик.
А сын опять вспомнил про Нину. А потом про смуглянку. А потом ему стало жалко себя за то, что ежится вот тут под разваленной телегой рядом с отцом, у которого, казалось, все морщины в лице ссохлись и все мускулы тела, как волосы, слиплись.
Лошадь стояла тихо и поводила ушами, словно прислушивалась различно к мыслям отца и сына и боялась, что ее продадут бог весть кому ни за грош.
— Давай двинемся, отец… Чего сидеть-то?! Все одно погоды, видать, не будет…
— И то, и то, — опять заворчал одобрительно старик.
Мокрая, немного съежившаяся, тощая лошаденка стала опять в оглобли и под дугу.
Отец и сын закрылись одной рогожей и тряслись на телеге, которая, нехотя перебиваясь по камням, ползла за тощей лошаденкой.
Сын отвернул рогожу, посмотрел, не видно ли просвета. Но кроме мокрой мути, прорезанной молнией, не было видно ничего. Не слышно было и аэроплана. Казалось, что тучи вертелись, как карусель на небосводе, и бежали к западу только затем, чтоб начать свой бег с востока.
Маленький сморщенный старичок, отец Баского, покрякивал, сидя под рогожей. Он указал кнутом на тучу:
— А вот аэроплантами не могут их разгонять! Не дошли.
— Дойдут.
Старик замолчал. Легкомысленная уверенность сына во всем, что можно считать хорошим, — не нравилась ему. Сын знал про это. Но он жил в том периоде, когда человек способен сам заслушиваться себя.
— Она, — заметил старик, косясь на тучу, — завсегда сильнее человека будет.
— Эх, старик, не понимаешь ты техники! Мы теперь…
Сын всегда был заряжен речами. Но тут дал осечку, потому что отец его, сморщенный, маленький, пушистый, вдруг показался ему бессмысленным лесным грибом. Сын съежился под рогожей еще больше.
Телега тарахтела по камням, как тысячу лет назад по бесконечным скифским пустыням и лесам. И отец, как гриб сырой, старый, хохлился и думал, за сколько можно продать свою четырехногую живую технику.
Словно треснуло небо. Раскат грома оглушил и отца, и сына, и лошадь. Она дернулась и из последних сил пустилась бегом.
— Стооой… тррр… тррр… Эх ты, ци-ви-ли-за-ция! — кричал сын, сдерживая вожжи.
А вверху темная туча еще и еще рвалась, как шелковая занавеска. Угольчатой змеей по ней кидалась молния. И — ох! — змея сверкнула близко, близко. Жалом пронзила череп лошади. Лошадь на один миг стала как вкопанная. Веревки, прикреплявшие оглобли к ошейнику, лопнули. Передок телеги стукнулся лошади в круп. Лошадь вздрогнула и повалилась наземь плашмя, как деревянная. Старик и сын соскочили. Дождь так лил, что лица отца и сына были совершенно мокры. И не видно было, что по щеке старика сбежали две слезинки.