— Помню, — ответил сын, — а помнишь ‹maman›, как тут же стояло двое русских, и, когда все датчане во время исполнения русского гимна сняли шляпы, эти двое остались в шляпах? И когда ты спросила их о таком поведении, они ответили тебе, что они русские социалисты… Помнишь?
Старая датчанка слегка вздрогнула от большого подозрения, которое упало ей на сердце, но не подала и вида.
— Помни, — закончила она, — ее императорское величество Мария Федоровна и теперь, и сегодня живет у нас в Копенгагене. Помни, что она и все, что с ней, — вековое.
Она вовремя остановилась, боясь впасть в учительский тон и тем выдать свои подозрения.
Но все ее доводы были напрасны. В молодом европейце что-то происходило. Походка его делалась неуверенной, жесты — угловатыми. Словно под ним разрыхлялась почва.
Что-то происходило и в душе девушки с синими глазами: она забросила Гофмана, перестала писать домой (раньше она делала это изредка), старалась казаться перед молодым человеком невоспитанной, простой, подчас даже грубоватой. Все чаще и настойчивее говорила о коммунизме. И однажды заметила европейцу, что на английском языке идеи коммунизма даже для нее самой звучат убедительнее, чем на русском.
Каждый день приносил для датчанина что-нибудь новое в словах девушки. Девушка увлекалась пропагандой все больше и больше. Она уже брала его с собою на митинги.
Раз вечером, возвращаясь с митинга, они соскочили с трамвая на одной из людных улиц Москвы и заметили, что мальчишки-газетчики что-то уж очень бойко выкрикивают и народа на улицах больше обыкновенного, несмотря на то что приближалась гроза и уже начинал хлестать косой дождь.
Один из газетчиков подбежал к датчанину:
— Экстренный выпуск. Убийство товарища… — и, понизив голос: — Гм… гм… эх, опять забыл…
— Кого? Кого? — спросила девушка.
— Этого… Ага… Воровского в Италии и Швейцарии…
Сунув девушке «вечерку» в руки, мальчишка бежал дальше, выкрикивая:
— Экстренный выпуск: убийство товарища Воровского.
Одна, другая молния осветили улицу. Дождик припустил посильнее; и девушка с датчанином забежали в подъезд.
Молния резала в разных направлениях темное небо. Дождь звенел по крышам и асфальту. В ушах иностранца звенели какие-то новые, горячие слова девушки. Она говорила торопливо, не как раньше. И подобно тому как среди теплого мая над оврагом, где еще не стаял снег, обдает лицо струйка холодного воздуха, так в словах девушки иностранец чувствовал большую, большую вражду к кому-то такому же, как он, европейцу. Вражду вековечную. Вражду срединной, равнинной земли к кудрявому берегами, культурному маленькому полуостровку — Европе. Вражду земли к морю.
От чувства этой вражды он едва не взял оправдательный тон. И уже во всяком случае готов был выполнить все, что она прикажет.
Она приказала ему быть на демонстрации против английского ультиматума.
Прощаясь, он сказал ей:
— Я так вам сочувствую, что прошу позволения поцеловать вас.
— После демонстрации, — ответила она.
После демонстрации, как и во время ее, молодой иностранец чувствовал себя как в угаре. Он никак не предполагал раньше, что земля, улица, мостовая может выдержать столько народа. Он раньше не замечал, что Москва так многолюдна. Он никак не мог постичь того огромного чувства, которое, как ветер, несло народ, и народ, как ребенок: весело, непосредственно, искренне протестовал. Веселая, святая ненависть была в чучелах — керзонах, которых волокли по Москве в разных направлениях. Мощная, страшная сила была в необъятной московской массе народа. Т а к протестовать против т а к о й страны, как Англия! Для молодого датчанина это было свержением в его душе многих сокровенных идолов.
По каким-то странным, невиданным раньше улицам колесили они с девушкой. Она с кем-то здоровалась, с кем-то прощалась. Вслед за ней датчанин тоже кому-то улыбался, посылая поклоны, говорил никому не понятные любезности. А улицы все плыли и плыли. Казалось, сама Москва тронулась и поплыла. Вот когда непосредственно можно было видеть философское положение о том, что вся история человечества есть непрерывное движение, подобное течению реки.