Выбрать главу

Девушка пылала гордостью. Ей казалось, что она не только навсегда полюбила молодого иностранца, но и покорила его. Покорила своим идеям, своей стране, своему трудовому народу, которому теперь должно не окно прорубать в Европу, а прокладывать туда широкий мост. И вот она со своей любовью к датчанину есть маленькая жердочка огромного моста.

Получалось как-то странно: в этот день, который был пропитан микробами социальной борьбы, который всколыхнул по всей России десятки миллионов людей, — они двое — в этот именно день — необыкновенно много говорили о себе и о своей любви.

Утомленные, они добрались до маленького домика, где жила девушка. Когда они пришли, подруги девушки еще не было дома. Девушка стала хлопотать о чае, хлебе, закуске.

— Не надо! Ради бога, не надо! — умолял датчанин, не зная, как быть, если в самом деле на этом грязном, без скатерти, столе его заставят пить чай из жестяного чайника и есть хлеб над газетной бумагой.

И от угара, от необычности, от смутного стремления помешать девушке угостить его чаем, он быстрым движением запер дверь и стал требовать поцелуя, обещанного после демонстрации.

Девушка исполнила обещание и даже превзошла его.

Датчанин прибежал домой, как вор после хорошей кражи. На рукаве не доставало одной запонки; носовой платок был потерян; галстук оказался чуть не на правом плече; шляпа смята, и в ней оказались ножницы для надрезания сигар; кроме того, ужасно дрожали руки.

— Мой бедный мальчик, — причитала над ним мать, — я ведь предупреждала тебя, чтобы ты не ходил на улицу: тебя смяли.

— Да, мама, совсем, совсем смяли, раздавили.

И он разрыдался, не сдерживаясь, дав полную волю слезам, словно с ними он хотел выгнать из себя всю усталость, все волнение и что-то еще похожее на любовь.

Над собой он видел мать, ее трясущийся трехэтажный подбородок, такой знакомый ему, такой добрый, и думал, как мог он, ее сын, час тому назад обещать синеглазой девушке покинуть все: и мать, и родной Копенгаген, родное море и отдаться какой-то неведомой революции, которую русские любят так же, как индусы — Будду, европейцы — Христа, а американцы — футбол… Как он мог обещать навсегда, навсегда идти по следам ее коммунизма, когда коммунизм — ведь это только слова, изображенные на некоторых страницах некоторых книг, в то время как мать, Копенгаген, контора предприятия — все это есть, все это сущее. Как мог он обещать бросить сущее во имя сказанного и написанного! И почему это в России нельзя любить без каких-нибудь идей, без боли — любить просто, как ручей любит свои берега, а птицы свои ветки, как любят в Европе, в Копенгагене?

И вдруг все то огромное, титаническое, что в виде убийства Воровского, ультиматума гордого Альбиона и несметной массы московских людей, готовых затопить собою весь мир, углом так неожиданно врезалось в тихие, тонкие и интересные отношения между ним и прекрасной девушкой, — расплылось в туманное пятно, показалось кошмаром, который надо отогнать.

— Мама, я больше здесь не могу: уедем обратно в Копенгаген.

Он стал целовать морщинистые, тоже очень добрые руки своей матери и вспомнил, как час тому назад, поспешно выбегая из комнаты девушки, он в сенях повстречался с ее строгой, стриженой подругой и от смущенья поцеловал ее сухую, выпачканную чернилами руку.

— Ах, мама, уедем скорее в Копенгаген, — говорил он, уже лежа в постели под холодноватым одеялом, говорил шепотом, уже засыпая, говорил сам для себя.

* * *

Синеглазая девушка ждала своего необыкновенного жениха неделю, ждала все лето. Ждала до осени.

Осенью она сказала своей подруге:

— Неужели ты и теперь не перестанешь ко мне относиться плохо? Ведь видишь: его нет. И я не впадаю теперь в буржуазность. Изучаю политэкономию. Посещаю лекции истмата… А то, что было, это… понимаешь… так… мечта. Я думала… я слишком много возмечтала. И все это оборвалось. И ты продолжаешь быть холодной. Куда же, куда же мне теперь идти? Неужели, кто хоть раз впал в мечту, тому нет возврата к действительной жизни?

— Нет, — сухо ответила ее смуглая с маленьким лицом подруга.

И слово это ударило, как острый молоток, по самому темени синеглазую девушку.

В этот вечер она колесила без конца по улицам Москвы. Они казались ей лабиринтом, из которого нет выхода никуда. В сердце ее зияли три стрелы, упавшие с разных сторон. Одна сторона: старая милая семья, где все так ясно было, так ясно, что она бросилась от этой ясности к туманной мечте, борьбе за лучшее. Вторая сторона: это сама борьба, и непременно смешанная с любовью и непременно героические подвиги, каких никогда не бывает. Третья сторона: это краткое, твердое «нет».