И опять закачался штык и утонул в темноте. Часовой стал ходить взад-вперед. Сначала тихо. Потом пошибче.
А Платону все равно: ни с места и смотрит.
Остановился часовой. Кашлянул. За будку зашел. Из-за будки выглядывал долго. А на крыше белая смерть недвижно стояла. Раз-два, раз-два — опять зашагал часовой взад-вперед. Сначала тихо, потом быстрее, и еще быстрее, и еще быстрее, и еще. В будку спрятался, съежился от холода, зуб на зуб не попадал. В будке сбоку дырочка, глазок потайной. В нее смотрит осторожно. А белая смерть надвигалась.
Конечно, смерть. Часовой знал, что как раз за этим корпусом вешали. И в этот год вешали много. Почему нет: нашелся такой покойничек да и встал. Ведь ночь — океан безводный теней бестелесных. Да и тюрьма — петля, замок на дыхании — передавила много безбожников.
Украдкой осенил свое рябое лицо крестным знаменем часовой, зашептал «царю небесный» мохнатым рыжим ртом. А холодный пот на рябом лице во все поры гнал страх.
Долго смотрел в дырку из будки.
Она — окаянная — стоит на крыше. Вся белая, белая. Уже винтовка — не винтовка в руках, а так себе — палка. Ходит часовой, прикладом по земле возит. И даже от привидения далеко отойти не может. Страх — магнит. Смертельный страх сильнее магнита. Волочилась винтовка. Ноги как пьяные. Дрожь в коленках. Руки горят. Глаза то и дело косят на белую смерть. Движения — как у больного в бреду, в огне.
Такая ночь. Сейчас, наверно, лешие совами кричат, домовые кукуют, ведьмы летают на помеле и повешенные стонут. Мудрено ли, что один из них тенью на крыше ходит?!
Часовой бросил винтовку, схватился за сердце, уставился огромными глазами в глаза Платона. Тихо застонал. У Платона закружилась голова, и, глядя напряженно в глаза часового, Платон потерял счет своим сердечным ударам и, мягко оттолкнув себя левой ногой, полетел вниз.
Удар коленками о землю. Отдало в спину. Ладонями рук в землю и сразу стал человек. Все так хорошо. На земле даже, не над пашней, а так пахнет хорошо. Рядом, вниз лицом, распластав руки, словно плыл по реке — лежал часовой.
Все четко и ясно у Платона в мозгу. Самую нужную коробочку — голову — Платон сохранил. Поднялся. И тихо, прихрамывая, пошел. Простыней замотал кандалы, подвязав ее концами на поясе.
И будто электрическими буквами, как самая нужная реклама, в мозгу всплыл адрес: Нижняя улица, у самой реки, д. № 2.
А часовой, когда к нему пришли на смену, был найден в глубоком обмороке.
Сосед поутру рано выстукивал Платону. Ответа не было.
Сосед почувствовал, как кровь бросилась ему в виски: значит, этой ночью Платона повесили.
Сосед стал стучать об этом другим товарищам, находящимся в нижней камере, в верхней, в правой стороне. И стуки тихие, четкие, тише шепота, пошли по тюрьме:
«Казнили».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Кирилл Кириллович любил верховую езду, учение Дарвина, картины голландцев, особенно Рубенса и Рембрандта, эпоху Петра I, разговоры об Америке и Канаде — сам он был архитектором и имел внешность, немного напоминающую Мопассана (густые длинные усы и под нижней губой маленькая эспаньолка), ясные, светлые глаза, волнистые волосы назад и широкие, энергичные жесты. В женщин влюблялся мимоходом, всегда весело и беспечно. Над семейными устоями подсмеивался; и в политике был левым либералом.
— Помилуйте, — вразумительно говорил он друзьям, — у нас XX век, понимаете, промышленный XX век, а… мм… в Царском Селе еще XVIII. И это с е л о управляет г о р о д а м и!
Собеседники обычно пугались таких слов и, помаргивая глазами, не знали, что ответить. Вот этот-то эффект и был главным побудителем «левых» речей Кирилла Кирилловича. Ему нравилось напугать окружающих и думать: «Они не смеют, а я смею, они боятся, а я не боюсь». Это сознание было для него таким же спортом, как верховая езда. Однако Кирилл Кириллович был далеко не глупый спортсмен. Он знал такие моменты, когда мог провалиться, и тогда воздерживался от политико-спортивного состязания. И все-таки к «селу», которое управляет городами, у него росла и крепла настоящая ненависть. Ненависть промышленника и либерала к деспотии «божьих помазанников».
В разговоре с «простым народом», особенно с прислугою, Кирилл Кириллович держал себя совершенно демократично. Раз, будучи приглашен в дом княгини Щербатовой, на озорство прочим гостям поздоровался с швейцаром за руку.
В конце февраля, рано утром, когда Кирилл Кириллович еще спал, к нему в квартиру вбежало трое людей с винтовками.