Над Петербургом тяжелые тучи скупо, скупо роняли дождинки, как слезы.
Над Петербургом спускались сумерки.
Над Петербургом не было солнца.
Ибрагимова в Петербурге осталась одна, словно упала на землю с тонкого каната, по которому ходила.
Ибрагимова пошла, побежала в том направлении, где исчез грузовик и на нем кто-то близкий, последний — в фуражке с малиновым кантом.
Слышно было, как крейсер «Аврора» пустил два снаряда по Зимнему дворцу.
Поле. Бесконечное зелено-желтое — хлеб, овес и полынь-трава — расстилалось под летним солнцем. Ни справа, ни слева, ни с какой стороны не слышно было ничего. Поле южное, привольное, без центра, без предела, без формы. Поле — море застывшее, зеленью поросшее. Покатое. Чистое. Чело зеленое. В поле нельзя заблудиться: в нем все стороны открыты, но в поле можно пропасть, затеряться, потому что в нем тысячи разных дорог. В поле можно кричать — никого не докличешься. В поле можно шепнуть — и звук повиснет, протянется в воздухе белой ниточкой и, заколеблясь паутиной, облетит все поле. В поле лучше быть не человеком, а легкой пушинкой — одуванчиком, что мелькает, трепещет между полем и небом, между землей и солнцем.
Если лечь в поле и смотреть в небо, то от солнца оно покажется черной бездной, в которую захочется лететь. Если лечь в поле вниз лицом, то услышишь теплое дыхание земли, идущее через травы, как через легкие человека.
Поле весело улыбалось солнцу.
И вдруг в одной точке его на горизонте закосматилась клубами серая пыль. Хлеб, овес и полынь-трава корнями своими слышали, как земная кора затрепетала, задрожала с того места, где вздыбилась пыль, где конские копыта затоптали озимь, и скачут, и скачут.
Овес да полынь-трава, да хлеб, да спрятавшиеся в хлебе васильки поникли зернами и цветами и стали ждать: бежать им было нельзя — с землей они связаны, как с матерью дитя недозрелое.
Хлеб, овес, полынь-трава миллионами острых ушей своих прислушивались к конскому топоту. И по старому, по смутному преданию, которое жило в этих хлебных степях, они поняли, что где-то люди скачут на конях.
Еще раньше, много веков тому назад, не раз скакали люди, давили хлеба и травы на своем пути, топтали черную землю не только из-за того, чтобы в широком и тихом поле удариться одни с другими в мечи. Удариться в мечи, коней, людей разметать на радость и потребу галкам и опять уйти за степи, чтобы потом опять прийти и биться опять на усладу жадным галкам.
Гунны, готы, половцы, печенеги, татары, запорожцы — стояли на конях в пыли, проносились по необозримым желто-зеленым полям.
А горькая полынь-трава и васильки и пуще того овес и хлеб хотели бы научить людей жить неподвижно, как сами они: корнями в земле. Но кони этому мешали. Подвижные, как ртуть, они носили на себе людей, скакали с людьми туда и сюда, и люди бились, бились в мечи, в копья, в стрелы.
Вот и теперь: конница длинной вереницей растянулась по степи, сверкая на солнце запыленными копьями.
Торжественно и важно кони стукали в мягкую дорожную пыль. Торжественно фыркали, поматывая лоснящимися потными шеями, и шли, и шли.
Шли они от Дона (из половецких степей) к берегам Вислы, в землю полян. Конница от Дона, от порога Азии, обратилась к порогам Европы. Русло, по которому издревле людскими оползнями восток обрушивается на маленький каменистый запад.
Хлеб, овес, и полынь-трава, и грустные васильки, укрывшиеся в хлебе, притихли и, как когда-то давно, стали ждать ударов мечей в мечи.
Но конница тихо-тихо, копьеносной вереницей, змеей тянулась с востока на запад, опоясала поле щетиной своих штыков. Опоясала одной, двумя, тремя лентами. Тремя потоками переливалась через хлеб, овес и пахучие травы.
На рыжем коне третьим левым качался Платон с винтовкой за спиной, с пикою у ноги.
Пахло лошадиным потом. Платону хотелось плевать, но во рту, на губах все пересохло. Пыль набивалась и душила. И солнце немилосердно сквозь пыльное облако горячими лучами вонзалось в голову и виски.
Кто-то запел песню мятым голосом. Подхватили еще голоса. Лошади зафыркали. В небесной синеве далеко вился стервятник.
Всадники поняли, что где-то близко должно быть селение.
«Достанем там квасу и воды и сала, может быть, — думал про себя Платон, — и дальше и дальше потом».
Хлеб, овес и трава на пятый день видели, как последние лошадиные хвосты скрылись в клубах пыли на горизонте, и в поле опять стало тихо, ясно и спокойно.
Платон — комиссар дивизии — был все время в огне.
Из реввоенсовета приехал в дивизию худой человек с впалой грудью, с очками на носу. Он сильно кашлял. Во время кашля содрогался весь и от этого казался еще более хрупким.