Ваня смотрел в окно, как стаями, словно прибой морской, налетали вечерние ласточки и улетали и снова прилетали. Соня старалась подставлять больному плевательницу и поправлять подушки. Платон стоял, прислонившись спиной к запыленному книжному шкапу, и, закинув голову, смотрел на люстру, окутанную паутиной.
— Правда, что на некоторой степени, — начал опять Костя, — озорничество превращается в огромную душевную буйность. Такой обладает Владимир Ильич и, если бы не сильный ум его, всосавший глубоко в себя марксистское образование, — кто его знает, — может, был бы он террористом, в роде своего старшего брата. Но у него равновесие светлейшего ума и революционной необузданности. Цель нашей революции ясна для Владимира Ильича. Цель эту мы любим и ощущаем в себе. А другие, пришедшие к рабочему движению… пришедшие… только… чужды они, чужды по целям. Вы уходите от революции, как только стихийное или полустихийное творчество революции сменяется сознательным. Наблюдая те… тебя и других подобных… Эх, да нет. Говорю это теперь как свое последнее разочарование в некоторых наших спутниках. Как свое последнее восхищение нашим великим делом. Наверное, мне, мне не… товари… не долго осталось… Вот поэтому все и сказал.
— Чужому? — бросил в потолок Платон.
— Да, чужому, — подтвердила вместо Кости Соня.
Платон смял в руках красноармейский шлем.
Глаза его, немного тусклые обыкновенно, потускнели еще больше. Он низко, никому в особенности, а просто в передний угол поклонился глубоко, по-крестьянски, и сказал:
— Спасибо! — и вышел.
На лестнице догнал его Ваня.
— Ты не сердись, Платон, ты видишь — он болен. Все мы дети одной революции.
— Передай Косте, чтобы правильно понял. Я потому сейчас против Ленина, что Ленин сам будет против себя очень скоро.
— Ну, ну, это вовсе не так: Ленин?!
— Значит, ты не слышал или не понял, что говорил Костя о двух началах во Владимире Ильиче. Ты, очевидно, не понял. Ты не поймешь… Прощай, — не стоит словесно драться!
— Я хотел тебя попросить, — Ваня удержал Платона за рукав. — Ты, кажется, уезжаешь на юг, так перед отъездом заходи. Соня будет рада. Заходи, у нас теперь квартира.
— Вы явно не из озорства к революции пришли.
— Мы… — начал Ваня.
Платон не дослушал. Отвернулся. Пошел дальше вниз. Ему казалось, что все неприятное он слышал не от Кости, а от Вани. С языка Вани каждое слово падало, как капля яда.
На углу Большой Дмитровки и Тверского бульвара сидели две нищенки: Агапья и Лукерья. Обе слегка подвывали. Агапья держала протянутой маленькую тарелку, где виднелись придавленные камнем красные и синие бумажные деньги. Обе сидели недвижно и поэтому походили на огромные грибы, выросшие из осенней сырости между кирпичами дома и асфальтом.
Мимо них проходили двое: один был высокий человек в шинели, с узкими плечами, выпуклой спиной и длинным носом, другой же — кряжистый, низенький, с окладистой белокурой бородой, тоже в шинели, с портфелем в руке и с тем особенным наклоном головы, какой бывает у людей, принужденных совершать неинтересное для них, но необходимое дело.
— Смотри, — сказал высокий, сутулый, — вот тебе доказательство того, что во мне, как здоровом человеке, нет никакой нравственности.
Его приятель не успел ответить, как сутулый подошел к нищенке, державшей просительно тарелку, приподнял камень, взял спокойно все деньги и двинулся дальше. Это было сделано так быстро, что никто из прохожих не обратил внимания. А нищенки были слепые обе.
— Это варварство! Позор! Отдай деньги! — возмущался человек с портфелем. Он возмущался только голосом, так как лицо и глаза были довольно спокойны.
— Вот как? — шутливо удивился Платон. — Это не нравственно… с точки зрения… кого… чего… какой меры?
— Коммунистической этики.
— Зачем ты кривляешься?
— А?! А не ты?!
В ответ на это низенький, коренастый возмутился уже не голосом, а всем существом своим. С минуту простоял как громом пораженный. Потом сделал резкое движение, чтобы отойти от своего приятеля. Последний, однако, удержал его за плечо.
— Ну, брось! Ведь бесполезно спорить о нравственности: ты видишь, что ее нет ни у меня, ни у тебя. Скажи лучше, куда тебе доставить то, что ты просил, помнишь, тогда, у Кости.
— Да нет, уж… пожалуй, не надо.
— Как угодно. Однако мне налево. Всего наилучшего!
— Странный ты человек. Чудак, ей-богу… А то, что я просил-то тебя, доставь мне часикам к четырем на дом.