Это было давно-давно на выпуске в военном училище, когда Бертеньев «выходил» в прапорщики. Артист Максимов так хорошо, так вдохновенно говорил:
Это было перед самой революцией. Тогда был последний менуэт того дворянства, у которого на лбу написано: «Конец и крышка», которого Андронников называет «гниль».
Может быть, тогда был последний менуэт и для его сферической тригонометрии… С этим и уснул Бертеньев, крепко, без снов.
Андронников, бледный, весь пропитанный табаком и потом, смешанным с запахом просырелого белья и одежды, сидел у окна, докуривал папиросу и дремал, тыкаясь в подоконник. Дремал, но не мог заснуть. Какая-то работа в мозгу мешала.
Вдруг вскочил Бертеньев внезапно, весь как-то передернувшись.
— Ах, да я и забыл. Вы знаете, товахгищ Андхгонников, ведь сегодня в Колонном зале съезд Советов, будет Ильич. И совсем ведь забыл, чохг возьми!
Из окна уже всю комнату заливал белый свет зимнего утра, а в потолке все еще ярким светом пылал электрический стеклянный шар.
Стук в дверь.
— Войдите!
И в комнату вошел Зельдич. Как тень, бесшумно.
— Папиросы есть? — спросил он.
— Есть, — ответил Бертеньев, подавая коробку.
— Ну, что же вы думаете делать с этим калединским шпиком? (Речь шла о юнкере, с которым накануне путешествовали по Замоскворечью.)
— У меня на него надежд больше, у товарища Андхгонникова меньше.
— Сволочь определенная, — сказал Андронников, прилаживая взвод к магазинной коробке маленького револьвера системы «браунинг».
— По-моему, тоже шарлатан.
— Если вы в этом убеждены, — сказал Бертеньев, — давайте покончим с ним, если колеблетесь — необходимо сделать все, чтоб окончательно убедиться.
— Мы послали через Киев предложение: установить военной разведкой — там или здесь генерал Алексеев, — уклонился от прямого ответа товарищ Зельдич.
— До каких же пор?! — возмущался Андронников.
ФАДДЕИЧ
Андронников происходил из семьи, которая могла бы быть многочисленной, если бы братья его и сестры не умирали еще в младенчестве. В живых, кроме него, были только один брат и сестра — брат моложе его, а сестра постарше года на три.
Отец и мать не особенно сожалели об ушедших из жизни малютках.
— Обстоятельства к тому ведут, что никак невозможно распространяться нашему брату, — говаривал отец — низенький старикашка с сизым носом и свинцовыми глазами.
Это признание у него вырывалось в беседе с приятелями, когда он сидел с ними у себя за столом, перебирая заскорузлыми пальцами по краешку клетчатой красной скатерти, замызганной и протертой до дыр.
— Обстоятельства к тому ведут… — повторял он.
И все его приятели сочувственно кивали головами.
А Миша Андронников, девятилетний мальчик, прозябший и продрогший на улице, забивался в угол широкой деревянной кровати, поджимал под себя ноги и думал:
«Обстоятельства… обстоятельства… и всегда-то эти обстоятельства. Разбил бы я морду этим обстоятельствам».
Особенно не нравилось Мише то, что отец именно так смиренно барабанит по столу. Не понимал этого Миша. А что не понимал, то не нравилось ему. Отец его был человек кроткий, но если сердился, то всегда буйно и громко.
Может быть, отчасти поэтому Миша с кем мог, например со своим маленьким братом, поступал весьма сурово.
Отец Миши работал тогда на Обуховском заводе и жил с семьей в так называемых «карточных домах», где имел комнату и кухню.
С 12 лет Миша стал обучаться слесарному делу. Науку эту он больше всегда превосходил затылком, так как за каждый промах получал от «старшого» затрещину. Старшой Васюкин особенно хорошо приспособил к этому делу свою ладонь, так что у Миши разгорались оба уха, в голове начинало шуметь, а перед глазами мелькали искры, словно снежинки в безветренную погоду.
Миша никогда не ходил в школу, поэтому грамоте учился от товарищей, по заборным росписям, по вывескам, по надписям на спичечных коробках и по отрывному календарю.
Однажды, будучи уже 17 лет, Миша прочитал книжечку, купленную им самим на ларе около «Скорбящей». Книжечка была так себе и называлась «Пан Твардовский». Купить и прочитать эту книжечку надоумил его некий Фаддеич.