Выбрать главу

— Байрам-ага!..

— Что ты орешь, я ведь не глухой.

— Не говори так про Донди! Ты не знаешь ее. Если бы только была мама живой…

— Она бы погнала твою Донди метлой, появись она у нашего порога.

— Неправда! Наша мама была доброй….

— Но не к таким, как Торе-усач, погубившим ее молодость!

— Мама умела подниматься выше личных обид.

— Да, ты прав, она забывала личные обиды. Но когда дело касалось ее сына… Она никогда бы не смогла простить Торе-усачу, что ее дети познали безотцовщину!

— Если бы Донди сама пришла к ней и объяснила…

— Приходила! — бросил резко Байрам и осекся. Кажется, с его языка сорвалось то, чего он не собирался говорить.

— Приходила?.. Донди приходила к нам? — от волнения едва выговаривая слова, переспросил я.

Байрам устало провел рукой по бледному лицу, словно вытирая выступивший пот. Полез в карман за сигаретами. Когда прикуривал, руки дрожали. Глубоко затянулся. Запахло едким дымом. Облачко комаров переместилось в сторону и стало виться над жующим траву теленком. Тот мотнул недовольно головой и начал обмахиваться хвостом.

— Она приходила, когда была уже просватанной. Узнать твой адрес пришла… Но мы сами еще не получали от тебя писем. Поэтому не могли дать ей твоего адреса… Она сказала, что не хочет возвращаться домой, и плакала. Намекала, бесстыжая, чтобы оставили ее у себя…

— А мама? Мама что?..

— Сказать правду, наша мама ласково с ней обошлась. Даже чересчур ласково. Погладила ее по голове, слезы вытерла платком и стала внушать, что не резон такой молодой девушке нарушать древний обычай предков, что она должна вернуться к себе домой и вверить себя судьбе. Должна, дескать, принадлежать тому, за кого просватана, кого бог предназначил ей. А та — совсем, видать, совесть потеряла — в глаза нашей матери глядит и, давясь слезами, говорит такое: «Мне бог Дурды предназначил, его люблю…» Можешь мне поверить, даже после этих слов мать не прогнала ее. А только немножко задумалась. Лицо строже сделалось. Сказала она ей: «У Дурды, милая ты моя, своя дорога. Иди и ты своей дороженькой». С этим и проводила ее до двери…

— Неужели мама могла так поступить?

— Ты считаешь, мы должны были ее оставить у себя?

— Я не знаю…

— Трудно представить, чем все это могло бы закончиться. Ты же знаешь нрав Торе-усача и его родичей.

— Но потом же вы могли дать ей мой адрес! Должна же была она мне что-нибудь написать!

Байрам расстегнул карман гимнастерки. Извлек сложенную вчетверо, стертую на сгибах бумагу, вырванную из ученической тетради. Молча протянул мне и удалился. Я торопливо развернул листок и тотчас узнал крупный, размашистый почерк Донди:

«Дурды! В жизни, оказывается, не так просто все, как нам казалось. В тот самый черный для меня день, когда ты уехал, меня просватали — сшили мне саван. Я ждала твоих писем, как спасения, но ты почему-то молчал… Я справлялась о тебе у твоей мамы. Может, мне не следовало этого делать, но твои родные в тот день были для меня соломинкой, за которую хватается утопающий. Думаю, ты за это на меня не рассердишься.

Иногда я вспоминаю старинную легенду о Скале неверности, помнишь? За юношей и девушкой, любящими друг друга, гнались враги. Путь им преградил обрыв, а внизу бушевала река. Первым в кипящие волны бросился юноша. А у девушки, оставшейся одинокой на берегу, не хватило смелости. Враги окружили ее и полонили. Увидев это, юноша поплыл обратно. Но у него не хватило сил, и бурная река поглотила его… С той поры этот каменистый обрыв люди называют Скалой неверности. Но справедливо ли это? Разве девушка виновата, что, оставшись одна, не смогла пересилить врагов? Ведь она слабее юноши — поэтому побоялась, что не справится с волнами. По-моему, он должен был броситься в поток, держа ее за руку, чтобы не дать ей утонуть…

Эта легенда такая же древняя, как наши обычаи. Но мне хочется — если бы я могла! — ее изменить.

Милый Дурды, я не упрекаю тебя ни в чем, но порой мне кажется, ты оставил меня одну на обрыве. И даже не поплыл обратно. Поэтому мне пришлось нынче писать тебе письмо, считаясь уже женой другого, противного мне человека. Не знаю, что еще уготовила мне судьба, покориться которой мне велела даже твоя мать. Прости и не вини.

Д о н д и».

Я закрыл глаза, предо мной возникла Донди. Я услышал ее спокойный голос: «…Даже не поплыл обратно». Не утонул, как тот юноша, черт возьми! Уж лучше бы утонул! Мне сейчас казалось, что я стою на берегу, а Донди изо всех сил барахтается в потоке, несущем камни, деревья, вывороченные с корнем, я же не имею возможности протянуть ей руку. Как быть, что делать? Ведь твердил когда-то ей: «Не отдам тебя никому. Не уступлю даже самому богу. Если ты перестанешь дышать, и я затаю дыхание, задохнусь, уйду вместе с тобой. Если небо рухнет вниз, а земля разверзнется — и тогда не выпущу тебя из объятий». Донди все ниже опускала голову в смущении от моих слов. Веря им, доверчиво прижималась ко мне. А я гладил ее шелковистые волосы, целовал ее глаза, щеки, полураскрытый от испуга рот… Но небо не упало на землю, и земля не разверзлась под ногами, а Донди мной потеряна навеки.