Этот запах привел его к афишной тумбе, втянул во двор, поднял на этаж и ввел через приоткрытую дверь в комнату.
Она ждала его в своем лучшем, наверное, платье и не знала, куда девать обнаженные руки. Кровать расстелена, одеяло откинуто…
8
День этот, 16 июня (Ковалю он запомнился особо) выдался душным, сволочным, без единой спокойной минуты. В восьмом часу вечера подъехал к гастроному, занял очередь к винам-сокам и огляделся. Еще раньше он заметил Алабина — финансист, чем-то встревоженный, на улице обмывал газировкой яблоко. Ковалю было не до разговоров с ним: в Ленинграде так и не разрешился пренеприятнейший случай. Спешка пока не обязательна, ленинградские товарищи уточняют и проверяют, однако до сих пор не решено: ночевать где — дома или в Управлении?
После стакана ркацители, уже выйдя из гастронома, он вновь увидел Алабина. С минуту поколебавшись, подошел все-таки к нему — постоять рядом, перекинуться словечком, выкурить, наконец, папиросу. Врачи угрожали: курить вредно, но еще опаснее — дымить на ходу, легкие активно впитывают никотин.
Рукопожатия не получилось: в левой руке Алабина — пакет, в правой — надкусанное яблоко. Финансист, всегда суховато-вежливый, что-то промямлил, глаза на Коваля не поднимал, а тот, заинтригованный и уже взведенный, мысленно задавал ему вопросы, получал на них воображаемые ответы и сужавшимися кругами приближался к словам, которые вонзятся в уязвимое место собеседника. Губы Коваля шевелились, трепетали, подыскивая это слово.
И оно прозвучало.
— Ну что, обмишурились, мой дорогой?.. Мошенника не раскусили, да?..
Человеку зазря пенсию дали!
Алабин встрепенулся, вздохнул обреченно и признался: да, обманулся. Правда, такое с ним впервые, потому что все получилось как бы наоборот: не мошенник пришел к нему требовать пенсию, а честный, умный, мужественный офицер, предъявивший донельзя лживые, фальшивые отчасти документы…
— Черт знает что! — вырвалось у финансиста. — Я не мог ошибиться! Не мог! У меня опыт!
Коваль молча смотрел на тлеющий огонек папиросы. Он боялся шевельнуться.
В нем дергалась догадка.
— Да не переживайте вы так… — проговорил он наконец, убаюкивая Алабина. — У меня тоже опыт. Так поверьте мне: люди — лгут! Все люди! И ложь — это не только слова. Поза, улыбка, жест. И особо уверенно, чрезвычайно убедительно лгут сумасшедшие, — убежденно заявил Коваль, мысли которого были заняты Ленинградом и появившимся там майором-танкистом. (Весьма кстати пригодился многолетний опыт допросов: отрицать что-либо людям удобнее, нежели утверждать.) Вполне возможно, к вам на прием пришел сумасшедший, сбежавший из госпиталя офицер. Нам не так давно сообщили о таком… Подполковник, насколько помнится. Летчик, контуженный еще в 44-м году… Не он ли был у вас?
— Нет, не он. — Алабин опустил в урну огрызок. — Не подполковник и не летчик.
Вполне здравомыслящий человек. В гости к себе пригласил, у него квартира в Москве.
— Квартира в Москве… Значит, в Московском округе служит, — сказал Коваль, держа в уме Прибалтийский.
— Из танкового полка, что в Эстонии… Не подполковник вовсе. Майор.
И Алабин церемонно простился.
После вина и соков Коваль обычно шел к себе, а машина тихо следовала сзади, ожидая точных указаний. Сегодня же шоферу было сказано:
— На службу. И побыстрее… Побыстрее, говорю!
Дочь разыгрывалась, фортепианные пассажи обрывались тягучим недоумением или кратким вопрошающим аккордом. Близились выпускные экзамены в музыкальной школе, приходилось терпеть. По вечерам Алабин читал, перед сном совершал прогулку, держась подальше от смрадного Хорошевского шоссе.
Было время чтения.
— Я погуляю, — неожиданно для жены сказал Алабин и в нерешительности замер перед шкафом, хотя выбирать-то было не из чего: всего два костюма за двадцать лет службы, и те недавно куплены, в Будапеште, куда командирован был. Впору надеть серый, легкий, удобный. Но сейчас он чем-то не нравился, чем — Алабин догадался, сняв с вешалки темно-коричневый: в сером он был на курорте, в Кисловодске, при Ковале.