Но у всех в голове: «иностранный агент», а им может быть только зловредный американец.
Первым прозрел Киселев, получивший взбучку от Коваля за попытку допросить Алабина классическим методом. Цапнув для успокоения сто пятьдесят, перся он по Кузнецкому мосту и нос к носу столкнулся с добрым и хорошим знакомым, который курировал советское посольство в Париже. В Москве куратор догуливал отпуск, проведенный в Сочи, сильно поиздержался и предложение выпить встретил с энтузиазмом. Ни «Националь», ни «Гранд-отель», ни им подобные заведения (не дураки!) вниманием своим не удостоили, а засели в «Поплавке» около кинотеатра «Ударник».
Здесь Киселев поведал о своих бедах, дал словесный портрет сообщника Могильчука.
Подробно рассказал о последнем.
— Что-то такое помнится… Завтра смотаюсь с утра в МИД, позвони после обеда.
Что Киселев и сделал. Услышал в трубке:
— Бутылку ставь, хрен моржовый.
Через час прозвучало: Георгий (Жорж) Дмитриевич Дукельский, 1912 года рождения, офицер французской армии в прошлом, ныне проживает в Париже, коммерсант, холост, дважды посещал наше посольство на улице Гренель, интересуясь чем-то, скорее всего — визою в СССР.
Окрыленный Киселев помчался в Управление и стал дожидаться Коваля, утром куда-то уехавшего. Нервно ходил по коридору, шепча проклятья Алабину и всем «интеллигентам». Мечталось: едва Коваль появится в кабинете, зайти к нему без стука и выпалить имя французского агента.
Коваль наконец возник в коридоре, Киселев бросился к нему, рта не успел раскрыть, а полковник четко произнес, опередив подчиненного и лишив того заслуженнЪго поощрения:
— Георгий Дмитриевич Дукельский… И забудь!
Утром этого дня Коваль подался в Подмосковье, где проводил отпуск человек, прекрасно знавший не только те низы эмиграции, в которых трепыхался Могильчук, но и саму эмиграцию — вместе с Буниным, Гиппиус и прочими. Сопровождал подковника товарищ, одетый под горожанина, льнущего к природе. На 45-м километре машина свернула в лес, замелькали добротные заборы. Остановились. Сидевший на веранде человек поднялся — лет шестьдесят пять, ястребиный нос, глаза доброжелательные, глянули на фотографию Могильчука, человек кивнул: да, знаю. Приглашающе повел рукой — вот стол, прошу, чем богаты, тем и рады… Молодая женщина, старавшаяся казаться старше своих лет, сложила на животе пухлые красивые руки, поклонилась по-русски. В многообразные обязанности ее подслушивание не входило, сопровождавший товарищ был хорошо, по-служебному воспитан и после заздравной рюмки решил полюбоваться природой, удалился то есть. Хозяин (его рекомендовали называть Иваном Ивановичем) впился в вяленую рыбу крепкими, отлично сработанными зубами.
— Вот так и отдыхаю, — сказал, — среди родных осин… Так насчет этого компатриота… Знаю, знаю этого Могильчука. Вплотную не встречался, но знал, знал… Нет, вы эту рыбешку все-таки попробуйте… Упрямый мужик, ой упрямый… Он у вас по каким делам проходил?
— Сын кулака — с этого и началось…
— Кулак, кулак… Когда живешь в длительном отрыве от осин, некоторые политические реалии не приживаются. Кулак — это что?
— Кулак не он. Кулаком был отец Могильчука.
— Ну, и что?
— Ну, корову держал, насколько помнится.
Иван Иванович налил зубровки. Рекомендовал малосольные огурчики, нежинские, прелесть.
— Корова, — рассудил он, — криминал, видимо. У Могильчука, замечу, патологическая страсть к коровам. На его ферме в Бретани — двести сорок голов… А потом?
— Бежал за кордон. Объявился в Польше, попался нашим в сентябре 1939 года, во Львове. Шпионаж в пользу Франции и Германии.