По Пинску ходили слухи, что король Владислав перед смертью по просьбе униатского митрополита издал указ, который отменяет дарованные ранее права православного митрополита, а Сейм угрожает отступникам от католицизма и от унии изгнанием из отечества. Поговаривают еще о том, что писать по-русски в державных актах будет запрещено и мова русская, как и белорусская, изгнанию подлежит. Ученый муж золотарь пинский пан Ждан хоть и поляк, а говорил однажды Ивану Шанене, что одно спасение для работного люда и холопов — под руку государя русского. А ведь и это миром дано не будет. Черкасы во имя этого второй год кровь льют. И на их помощь и заступничество одна надежда…
Не смотрел Иван Шаненя, как ходил вокруг гроба дьякон в черном орнате, не слушал, как пели реквием митернум. Даже ропота не слыхал, когда сняли крышку гроба. Думал о своем.
Потом все, как в тумане, медленно проплывало мимо. И крышка гроба, и два кудрявых мальчика в белых костюмах с крестами в руках, и дьякон, и грустные певчие, поющие на чужом, непонятном латинском языке. Только маячили перед глазами кони рейтар и сверкающие на ярком солнце острые пики…
На кладбище пошли немногие. Мужики завернули в корчму. О случившемся корчмарю Ицке все было известно. Он сочувственно кивал кудрявой черной головой, цмокал, выставив вперед толстые замасленные губы, и, наливая брагу, неизвестно кого спрашивал:
— Слушайте, ну скажите мне, где это было видно, чтоб два раза хоронили усопшего?
Парамон, с покрасневшими болезненными глазами, ругаясь на всю корчму, кричал хромому мужику с клюкой:
— Пан все может. И выкопать, и воскресить, и повесить… А ты не смей! Молчи и дыши!..
— Не кричи, Парамон, — просил корчмарь.
— Буду!.. Налей, Ицка, еще. Да покрепче!.. Придет время — сквитаемся с иезуитами!
— Тише! — слезно умолял корчмарь. — Иди на двор и там болбочи сколько хочешь, хоть до утра… Как только услышит стражник, тогда сам знаешь, что мне будет…
— Пойдем, — предложил мужик с клюкой.
Мужики вышли из корчмы, столпились на улице, недружелюбно поглядывая на белую громаду иезуитского костела Святой Магдалины. Вмиг выросла толпа неспокойная, шумная. Говорили об усопшей, ругали ксендза Халевского и грозились.
— Карпуху рассудка лишили, — кричал Парамон. — Терзали, как звери, душу христианскую!
— Ако волки грызут поборами, — стучал по земле клюкой хромой. — Подыхать от голода и хвори будем…
Вспоминали всякие обиды, что нанесли иезуиты черни.
На тот час к шляхетному городу по улице катил крытый дормез. Вороной конь легко тащил повозку, и она гулко стучала колесами по бревенчатой мостовой.
— Расступись! — закричал кучер.
— Не расступимся! — раздался в ответ злобный голос.
— Прэч с дороги, быдло! — кучер занес ременный кнут и стеганул по мужику.
— Сам быдло, прислужник панский!..
И сразу десятки рук схватили за уздечку вороного. Конь захрапел, попятился назад. Кучер задергал вожжи, замахал кнутом. Но кто-то схватил на лету ремень и вырвал его вместе с кнутовищем из рук.
— Как смеешь, погань! — закричал кучер.
— Ты и есть погань!
— Прихвостень!
— Чего с ним говорить! Тащи с козел!..
Гневно зашумела толпа. Затрещал частокол возле корчмы — мужики выламывали колья.
— Бей шляхту мерзкую!.. — кричал Парамон. — Бей мучителей наших!
— Не трожь!.. — кучер, уцепившись за железные скобы скамейки, отбивался ногами.
К нему потянулись руки. Кучера стащили с козел, и в воздухе замелькали кулаки.
Рванули дверцу дормеза.
— Эй, сюда!
— Вылезай, шановный пан!..
— Вон, пся крэв! — раздался из дормеза властный голос.
Мужики оробели, притихли на мгновение и тут же загудели с новой силой:
— Бери его, братцы, смелее!
Из дормеза грянул выстрел. Люди отпрянули назад. Только у раскрытой дверцы остался Парамон. Схватившись за грудь, стоял, широко расставив ноги, и вдруг, зашатавшись, упал.
Гневные крики и ругань огласили улицу. Полетели в дормез камни и колья. Толпа снова хлынула к повозке. Налетели все разом, перевернули дормез, повалили набок коня. Дверца оказалась прижатой к земле, и, как в бубен, ударили колья по деревянному коробу дормеза. Разошлись мужики в безудержной ярости. В одно мгновение притащили охапку соломы и подсунули под дормез. Но поджечь не успели — бабий голос остановил: