Идет горластый мужик, перевесив через плечо овчины, трясет выделанной шкуркой.
— Тулуп кому, тулуп кому?!
Не заметил Алексашка, как подошел он и ткнул в лицо мягкой, нагретой на солнце, шерстью.
— Покупай, детина!
— Чего тычешь в нос?! — разозлился Алексашка.
— Бери! Бабе тулуп на зиму сошьешь… Овчине сносу не будет, и баба крепче любить станет.
— Не надобен мне, — буркнул в ответ.
Тот не отстает, снова тычет в лицо. От шерсти несет кислой рощиной.
— Пошел ты! — Алексашка занес тяжелый кулак и онемел: — Савелий!..
Сам серьезный, только глаза смеются и хитро поблескивают из-под насунутой на лоб шапки. Огромную бороду и усы отрастил. Теперь купец настоящий.
— Кулачище у тебя ладный стал, — смеется Савелий, поглядывая на Алексашкины руки. — Если бы огрел…
— Мало осталось до того… Чего же к Ивану не заехал? — удивился Алексашка.
— День велик, и не сразу все делается. Говори, как тебе живется у седельника?
— Как видишь.
— Пошиваете?
— И постукиваем малость.
— Славно! — Савелий замотал головой и поднял овчину. — Тулуп кому, тулуп кому…
Шли по рядам, обходили гончарей, повозки с живностью и снова подавались в шумную толпу. У телеги с битыми курами мужик зло замахнулся на юродивого, но не ударил. Тот бросился прочь. Зацепившись за оглоблю, упал в лужу и, подхватившись, с воем метнулся под ноги Савелию. Раскрыв беззубый рот, закричал истошно, с надрывом:
— Люди-и, берегитесь, люди-и!.. Мор и гибель идет к вам…
— Чего орешь? — обозлился Савелий, отталкивая коленом юродивого. — Замри!
— Дай грош! — протянул тот грязную худую руку. — Скажу тебе всю правду.
— Скажешь?
— Дай грош, дай! — закричал юродивый, плача и сморкаясь. — Беги, человече, и берегись черкасов! Бегите, люди, от мора и гибели, бегите!..
В раскрытый рот юродивого кто-то сунул краюху хлеба. Он жадно схватил ее, зачавкал и скрылся между телег.
Увидав коробейника, того самого, у которого Алексашка рассматривал бусы, Савелий остановился, заглянул в короб, зацокал удивленно.
— Ладные иглы и ножницы!
— Бери, чего думаешь?
Они посмотрели друг на друга.
— Паря энтот купит, — Савелий кивнул на Алексашку. — Сведешь коробейника к Ивану. Ему иглы да ножницы пригодятся. Еще спасибо мое передай.
Алексашка мельком взглянул на коробейника. Среднего роста, худощавый, с изогнутым орлиным носом. Волосы аккуратно подстрижены в кружок. Алексашка понял, что Савелий зайти к Шанене не может. А коробейник — вовсе не коробейник.
Подошли к Шанене.
— Савелий поклон тебе передавал.
И замолчал: проходили по базару стражники с бердышами, расталкивая людей. Следом на коне ехал капрал Жабицкий. Строго поглядывал по сторонам. В седле сидел как влитый. Сияли на солнце серебром отделанные ножны.
— Здесь он? — Шаненя покосился на капрала и вопросительно посмотрел на коробейника.
Коробейник кивнул.
После полудня втроем сидели в хате Ивана Шанени. Макали преснаки в конопляное масло и запивали квасом. Звали коробейника Любомиром. О себе он ничего не рассказывал, был молчалив и на разговор Шанени только согласно кивал головой. От ночлега отказался. Выпил коновку свежего, терпкого кваса и, вытирая ладонью губы, сказал, что ему велено привести Шаненю в лес на потайное место. А ждать будут в том лесу ровно в полночь. Кто будет ждать, не сказал.
Горбатый седой пономарь передал владыке Егорию все, что было велено: ксендз Халевский просил его прийти на весьма срочный и конфиденциальный разговор. Пан ксендз Халевский сам намеревался прийти к владыке, да не вовремя захворал. Владыка Егорий ухмыльнулся: какие могут быть разговоры, если от Брестского собора ненавидят друг друга? Тогда униаты предали анафеме верных православию, а православные, во главе с львовским епископом Балабаном, ответили такой же анафемой униатам. К православным присоединились посланники константинопольского и александрийского патриархов. Так и прожили пятьдесят лет, проклиная друг друга. Теперь — конфиденциальный разговор. Не о том ли, что пинское шановное панство увеличило на злотый налог работным людям и ремесленникам, а ксендз Халевский чинит обиды православным? А может быть, переняли письмо патриарху Никону? В это не хотел верить.