Выбрать главу

Улыбнулась, забывая тоску и страх. Умные, как у собаки, глаза ее засветились радостью угадки. В бледно-зеленом свете луны разгладившиеся морщинки ее увядшего лица стали вдруг не видны, и она опять сделалась молодою, веселою и легкою, как десять лет тому назад, когда луна еще не звала ее лаять и выть по ночам у окон темной бани.

Она подвинулась ближе к старухе и ласково сказала:

— Бабушка Степанида, а что я у вас все хочу спросить?

Старуха повернула к ней темное лицо с глубокими морщинами, и резким старческим голосом спросила, точно каркнула:

— Ну что, красавица? Спрашивай.

Александра Ивановна тихонько засмеялась, дрогнула тонкими плечами от вдруг пробежавшего по спине холодка и говорила очень тихо:

— Бабушка Степанида, сдается мне, — правда ли это, нет ли? — уж не знаю, как и сказать, — да вы, бабушка, не обидьтесь, — я ведь не со зла…

— Ну, ну, говори, не бойся, милая, — сказала старуха. Глядела на Александру Ивановну яркими, зоркими глазами. Ждала. И опять заговорила Александра Ивановна:

— Сдается, мне, бабушка, — уж вы, право, не обидьтесь, — что будто бы вы, бабушка, ворона.

Старуха отвернулась, и молчала, качая головою. Казалось, что она припоминала что-то. Голова ее с резко очерченным носом клонилась и качалась, и казалось порою Александре Ивановне, что старуха дремлет. И дремлет, и шепчет что-то себе под нос. Качает головою и шепчет древние, ветхие слова. Чародейные слова…

Было тихо на дворе, ни светло, ни темно, и все вокруг казалось завороженным беззвучным шептанием древних, вещих слов. Все томилось и млело, и луна сияла, и тоска опять сжимала сердце, и было все ни сон, ни явь. Тысячи запахов, незаметных днем, различались чутко, и напоминали что-то древнее, первобытное, забытое в долгих веках.

Еле слышно бормотала старая:

— Ворона и есть. Только крыльев у меня нету. И я каркаю, и я каркаю, а им и горя мало. А мне дадено предвиденье, и не могу я, красавица, — не каркать, да людишки-то и слушать меня не хотят. А я как увижу обреченного, так и хочется мне каркать, и хочется.

Старуха вдруг широко взмахнула руками и резким голосом крикнула дважды:

— Кар, кар!

Александра Ивановна дрогнула. Спросила:

— Бабушка, кому каркаешь?

Ответила старая:

— Тебе, красавица, тебе.

Жутко стало сидеть со старухою. Александра Ивановна ушла к себе. Села под открытым окном. Слушала, — за воротами сидели двое и говорили.

— Воет и воет, — слышался низкий и злой голос.

— А ты, дядя, видел? — спросил сладенький тенорок. Александра Ивановна сразу по этому тенорку представила кудреватого, рыжеватого, весноватого парня, — здешний, с этого же двора.

Прошла минута тусклого молчания. И вдруг послышался сиплый и злой голос:

— Видел. Большая. Белая. У бани лежит, и на луну воет.

Опять представила по голосу черную бороду лопатою, низкий плотный лоб, свиные глазки, расставленные толстые ноги.

— Чего же она воет, дядя? — спросил сладкий. И опять не сразу ответил сиплый:

— Не к добру. И откуда взялась, не знаю.

— А ежели, дядя, она — оборотень? — спрашивал сладкий.

— А не оборачивайся, — ответил сиплый.

Непонятно было, что значили эти слова, — но не хотелось думать о них. И уже не хотелось прислушиваться к ним. И что же ей звук и смысл людских слов!

Луна смотрела прямо в лицо, и настойчиво звала, и томила. И тусклою сжималось сердце тоскою, — и не усидеть было на месте.

Александра Ивановна поспешно разделась. Нагая, белая, тихо вышла в сени, приоткрыла наружную дверь, — на крыльце и на дворе никого не было, пробежала двором, огородом, добежала до бани. Резкое ощущение холода в теле и холодной земли под ногами веселило. Но скоро тело угрелось.

Легла на траву, на живот. Приподнялась на локтях, подняла лицо к бледной, мертво-тоскующей луне, и протяжно завыла.

— Слышь, дядя, завыла, — сказал у ворот кудреватый. Сладенький тенорок трусливо дрожал.

— Завыла, проклятая, — неторопливо отозвался сиплый и злой. Встали со скамьи. Щелкнула щеколда у калитки. Тихо шли двором и огородом двое. Впереди старший, дюжий, чернобородый, с ружьем в руках. Кудреватый трусливо жался сзади. Выглядывал из-за плеча.

За банею лежала в траве большая белая собака и выла. Ее голова, черная на макушке, была поднята к ворожащей в холодном небе луне, задние лапы были странно вытянуты назад, а передние упруго и прямо упирались в землю. В бледно-зеленом и неверном озарении луны она казалась огромною, — такою огромною, каких и не бывает на свете собак, — толстою и жирною. Черное пятно, которое начиналось на ее голове и тянулось неровными извивами вдоль всей спины, казалось женскою распущенною косой. Хвоста не было видно, должно быть, он был подвернут. Шерсть на теле была такая короткая, что собака издали казалась совсем голою, и кожа ее матово светилась в лунном свете, и похоже было на то, что в траве лежит и воет по-собачьи голая женщина.