— Значит, так, друзья мои, — остановился он, наконец, возле своего стола, легонько пристукнув по нему ладонями, — один из ваших товарищей написал рассказ. То есть художественное, как вы понимаете, произведение. Вам внятно, о чем я говорю? Так вот, он готов вынести его на ваш суд...
Странно, мне послышалось в голосе у него скрытое волнение, словно он готовился вынести на этот суд собственное творение. Еще немного, и это состояние, надо думать, передалось бы мне, но тут его пальцы взметнулись к «усам», он повернулся в мою сторону:
— Приступим?
...Ребята хлопали, не жалея ладошек. Я видел, искренне. Николай Петрович прохаживался с непроницаемым лицом вдоль классной доски. Дождавшись относительной тишины, поглядел на меня изучающе и неожиданно сказал:
— А теперь найди в себе мужество и перед лицом товарищей честно признайся: откуда переписал?
Тишина стала мертвой. Я проглотил комок вмиг загустевшей слюны и не удержал себя — сорвался на девчоночий взрыд:
— Да что это вы придумали-то!
— Хорошо! Ладно! А чем докажешь, что это твое? — и вдруг пошел на меня, выбросив вперед руку с растопыренными пальцами. — Чем можешь доказать?
— И докажу!
— Но чем, чем?
— А я это... Ну, попробую еще чего-нибудь написать.
— Попробуешь или напишешь?
— Напишу! В натуре!
Он удовлетворенно хмыкнул и возвратился на свое место.
— Вот это я и хотел от тебя услышать. Кроме, конечно, жаргонного «В натуре!» А рукопись занеси на перемене в учительскую, я договорился с машинисткой, она перепечатает.
С этого дня я был как бы произведен в генералы. Класс мной гордился, точно знаменем. Девчонки уважительно, без намека на иронию, шептались за спиной: «Вон наш писатель пошел...»
Скоро после того приспела пора осмысления пушкинского «Евгения Онегина». Спасибо, Николай Петрович не устраивал гонок, на сочинение, посвященное художественным особенностям романа, выделил полных три недели.
Надо ли говорить, как я выкладывался! При этом невольно оказался в особом, исключительно выигрышном положении по отношению к одноклассникам, так как знал роман наизусть. От первой строфы до последней.
Должен признаться, это обстоятельство объяснялось не какой-то возвышенной любовью к произведению, хотя оно того и заслуживает, подоплека была прозаически-обыденной: мне страстно хотелось заполучить в свое распоряжение охотничий дробовик, а отец дал согласие на приобретение лишь при условии, если продекламирую ему без загляда в текст пушкинский шедевр за один присест. И без единой заминки.
Но вернусь к сочинению. Получился целый трактат. Переписывая всю работу набело, пришлось даже подужа́ть плечи почерку, дабы уместиться в объемистой тетради, которая в школьном обиходе именовалась общей.
И опять привел в изумление, как в случае с моим рассказом, Николай Петрович: ждали, будет карабкаться к вершинам мысли в наших сочинениях с полмесяца, если не больше, а он перелопатил их, три с лишним десятка, за воскресный день. Верно, ему эта работа не была в тягость. Или, лучше сказать, не в тягость — в радость.
В понедельник урока литературы в расписании не значилось, так Николай Петрович изловил во время перемены старосту класса, попросил убедить нашу вольницу остаться после конца занятий. Тем более, занимались во вторую смену, торопить, чтоб освободили помещение, некому. Разве что уборщица поворчит.
Снизошли. Остались. Да ведь и самим интересно же было узнать, как оценены трехнедельные усилия.
Обычно он приходил к нам с безразмерным портфелем, в чреве которого, помимо книг, журналов, наших тетрадей, могли обнаружиться и холостяцкий бутерброд, и бутылка молока, и смена белья, приготовленного в стирку. На этот раз портфелю был дан выходной, Николай Петрович проделал путь от учительской до дверей класса, торжественно неся стопу тетрадей на вытянутых руках.
Не могу сказать, что мы тогда оценили эту уважительность по отношению к чужому труду в полной мере, но по себе помню: что-то дрогнуло в те минуты в наших сердцах, что-то отозвалось на поразивший нас поступок. И что-то осталось, надо думать, «про запас».