Вдруг где-то близко грянул пушечный залп. Я чуть не подскочил. Неужто еще не кончено?
К Платону Платоновичу подбежал Кисельников.
— Господин капитан! Флагман салютует. Победа! Прикажете отвечать?
— Как хотите, — вяло ответил тот и закрыл лоб рукой.
Адмиральский корабль плыл на всех парусах вдоль батальной линии, паля холостыми с обоих бортов. На вантах, размахивая шапками, густо висели матросы.
Наши тоже полезли наверх, заорали. Грянуло раскатистое «ура».
Ликовали все. Только Платон Платонович понуро сидел над своим старым товарищем, да я, спрятавшись за горячей пушкой, безутешно рыдал. Не о Джанко. О себе.
Да уж. Всякое потом было. Случались вещи и пострашнее. Но хуже дня в моей жизни, ей-богу, не было.
Конец жизни
И сразу после горького Синопского дня я вижу удаляющуюся за горизонт «Беллону».
Я стою у окна, смотрю на хмурое море и зябко ежусь. Мне очень холодно. Я уже несколько дней никак не могу согреться. С той минуты, когда Соловейко сорвал с меня бескозырку.
Все мои мысли о смерти. Жизнь кончена. Человеку, с которым случилось то, что случилось со мной, жить незачем — только вспоминать свой стыд и попусту мучиться. Я оказался трусом, я предал Платона Платоновича, подвел своих товарищей, опозорил звание русского матроса. Оставалось лишь исполнить волю капитана, а потом я мог распорядиться своей никчемной жизнью, как она того заслуживала…
Через три дня после сражения, когда «Беллона» входила на Севастопольский рейд, Джанко был еще жив. Он лежал в капитанской каюте на койке, не приходя в сознание. Доктор Шрамм каждое утро говорил, что раненый испустит дух до заката солнца, а каждый вечер утверждал, что индейцу не дотянуть до восхода. Но дух в американском дикаре был цеплючий и медлил расставаться с простреленным телом.
Фрегат зашел в гавань на короткое время: починил снасти, принял пополнение и уже на четвертый день ушел в новое плавание. Из кораблей эскадры, участвовавшей в битве, «Беллона» получила наименьшие повреждения — это потому что турки сосредоточили главный свой огонь на нашей грот-мачте, в борту же пробоин оказалось немного.
Меня оставили на берегу, и я принял изгнание как должное. Платон Платонович, добрая душа, не попрекнул меня за трусость ни единым словом. Наоборот, сказал, что я с верпом проявил себя молодцом, а на мачту под штуцерные пули лезть было незачем. Но я-то знал про себя, какая мне цена, и только вздыхал, не смея поднять глаз.
Иноземцов приказал — нет, попросил, — чтобы я неотлучно находился при умирающем. Сам капитан был слишком занят ремонтными работами и остался жить в каюте. А индейца (вместе со мной) переправили на берег, где у Платона Платоновича была казенная квартира.
Я должен был состоять при раненом до кончины, ну а поскольку Джанко до выхода «Беллоны» в море душу своему индейскому богу так и не отдал, само собою получилось, что мне судьба оставаться на берегу.
— Как умрет — похорони по ихнему обычаю, — напутствовал меня Платон Платонович, горестно вздыхая. — Найди безлюдное место где-нибудь на Мекензиевой горе. Зарой без гроба, лишь обмотай тело одеялом. Холмика не нужно, просто положи на могилу бусы и воткни перо, хорошо бы орлиное. Так у них положено, когда умирает воин… — Здесь он вынул платок и долго сморкался. — …Сделай всё, как надо. Я на тебя, Гера, полагаюсь…
Поцеловал восковой лоб индейца, надел фуражку и ушел. А я надолго прилип к окну. Смотрел, как к «Беллоне» подплывает шлюпка, как фрегат снимается с якоря, как идет к выходу из бухты, а потом, на просторе, одевается парусами и летит в окрытое море.
Когда море опустело, я занялся последними приготовлениями.
Береговая квартира у Иноземцова была почти пустая и мало интересная, не то что каюта. За минувшие дни я ее уже досконально изучил, перерыл все вещи и нашел искомое: большой пистолет с круглой катушкой на шесть пуль (называется «револьвер»). Другой точно такой же был у Платона Платоновича на корабле, и я видел, как с этой штуковиной нужно управляться. Засыпать в гнезда порох, вставить пули, забить пыжом. Приладить капсюли.
Похороню Джанко в сырой земле — сам тоже на белом свете не задержусь. Исчезну, и никто меня не отыщет.
Был один знак, явленный персонально мне и означавший, что постыдным поведением во время боя я погубил не только свою честь, но и надежду на чудо, которое до того дня вело меня за собою, словно путеводная звезда.
Наутро после битвы и бессонной слезливой ночи я тайком достал свой медальон, чтобы найти утешение в лицезрении милых черт. Но вместо дорогого лица обнаружил лишь черное пятно! С темноволосой соседкой Девы ничего не случилось, она глядела на меня требовательно и строго, прикрытая уцелевшим осколком стекла. Тут-то я и понял: ничего не будет. Кончено. Жалкому, обмаравшемуся куренку чуда ждать нечего. (Это я теперь знаю, что при попадании воздуха дагерротип может окислиться и почернеть, а тогда воспринял новое несчастье как заслуженную кару.)