— Заключенный Даниель, чем это вы мажетесь?
— Это от мошки, крем «Тайга».
— А ну дайте, проверю.
Мошка кусает немилосердно. Бедная зековская доля.
— Заключенный, атдайте, слышите!
Отдать — значит, больше не видеть. Даниель становится на столик. Бежат мусоры и офицер.
— Дай посмотрю, если «Тайга» — отдам!
Юлик ступил на пол. Его сбили с ног. Кто-то в ярости бил по голове ногами. Кто-то бухал чем-то тяжелым. «На тебе, падло, ’вы’, на тебе, падло, за заступничество, это тебе инфаркт Михаила Сороки, это тебе на лечение, это тебе твое геройство!»
Даниель не кричал и не оборонялся, он лишь закрывал от ударов лицо. Его отпустили, он, как идиот, шел и усмехался.
— Они боятся, что я нажалуюсь, и им влетит. Они думают, что я буду жаловаться. — Он держал свою пораненную руку на груди.
— Они боятся, эти трусы. В них проснулся зверь, и они не могли с ним справиться. Но это было бы смешно, если бы я кому-то пожаловался. Мне больно, и я буду носить эту боль в себе. Я не хочу ее убить какой-нибудь мизерной местью. Боль тогда умрет, как умирает любовь к женщине, когда ее застаешь неожиданно в кровати с другим. Эта боль нужна мне не меньше, чем чудные зеки, что просят читать стихи и дремлют, когда им читаешь. Смех в раю. Я когда-то выйду на свободу, я не хочу выйти порожняком, я хочу перейти кому-нибудь дорогу, как с ведрами. Делаешь кого-нибудь насчастливым, когда переходишь с пустыми?
■
Иногда нары перекашиваются, перекашивается второй ярус, и зек сползает на пол. Он спит дальше, подложив под голову грязную руку. И лишь потом поднимает голову и смотрит слепо прямо перед собой. Он что-то говорит. Если прислушаться, то уже не услышишь ничего. Это фата-моргана на стене. Зек никуда не сползает, он дальше спит на койке, на своем перекошенном втором ярусе. Но его что-то беспокоит на красном фоне неба. Он подползает к краю нар и смотрит на потолок. Тускло светит лампочка. Цвета утраты. Где я?
Зек поводит кулаком по виску. Он поднимается на слабых ногах и смотрит, как они дрожат. Колени подгибаются назад, и зек деревенеет — как могут колени подгибаться назад? Почему их ничего не держит? Тогда он видит, что ноги безжизненны, что их можно скручивать в тонкие жгутики и вязать в узлы. Зек завтра не выйдет на работу, и тогда зек умрет. — Я не хочу умирать, — шепчет зек, — я выживу, выздоровею. Просто эти проклятые коленки — хороши предатели.
Семеро зеков раскладывают из газет костер посреди камеры и наливают в миску воды. И вдруг зек лезет к лампочке, зек грызет лампочку. Темно! Лишь слышен хруст.
— Я умру в этой темноте, — шепчет зек. Ярус не перекошен, и тогда зек начинает плакать. Через решетки красное небо оседает на бараки. Трое зеков вырезают из ног мясо и кладут в миску. Горят газеты, и корчится от язвы желудка обреченный зек. — «Ты все равно умрешь, завтра тебя закопают, как труп. Дай мяса, а? Тебе же все одно, как будут хоронить: с мясом или без него.» — «А мне дадите немного?»
— «Чтобы ты выжил?» — И тогда кривоногий зек падает на пол и ползет к огню: — «Я тоже хочу мяса». — Зека бьют по зубам. Зек поворачивает голову к небу и глухо воет.
Тогда зека начинают бить. Зека бьют по голове, так как у зека больше ничего не болит. А потом крик: — «Я знаю, за что мы бьем зека — зек съел мою ложку». — И тогда зек тянет зека под дверь. Зек эпилептик, зека начинает трясти. Слышно, как бессильно бьется его голова. Зек — эпилептик.
— «Что ты сделал с ним?» — кричат зеку. Зек улыбается, зек держит в руках ложку: — «Видите, она еще не успела перевариться! Я это знал», — и сразу начинает выть, подходит к окну и воет.
Гаснет огонь на полу — и это уже от утраты. Зек чувствует утрату внезапно, как предчувствуют за три дня наперед щекотание петли на шее. Тогда видит — снаружи мусор. Он бежит в каком-то направлении и тянет за собой санки с газетами. Зек закусил до крови губы: «Нужно убить мусора, — поворачивается зек, — у мусора есть газеты». — «Мусора нельзя убивать, за мусора — вышка». — Так что, нам не есть нашего мяса?» — И пораженный умолкает: на них, прямо на них мчат двое просверленных в стенке глаз — то глаза маленького, ввинченного в угол зверька, который сопротивляется. То глаза маленького зверька — зека Даниеля. Маленького, меньше, чем ржавая параша.
■
Чай замерзает за полчаса. Маленькая печь, казалось, не грела, а морозила. Александр Мартыненко срывался с нар и подходил к двери. Он гремел в неё и ругался, как могут ругаться только зеки, доведенные до отчаяния. «Гады, вы что, хотите, чтоб мы одубели?» — Тогда и я слезал с голых нар. Мы гремели, как могут греметь только зеки, которые хотят чуть-чуть согреться. Подходил заспанный мусор: — «Што-о, чаво арешь?» — «У него язва, — кричал я, — ему нужен врач, ему плохо!» — «Будя, будя». — Надзиратель отходил, и тогда становилось еще тошнее. Александр катался по нарам. Это нечеловеческая мука — приступ язвы на морозе.