Выбрать главу

Это все она, Света, со своим «паблисити». Вцепилась в него мертвой хваткой и вьет теперь веревки из мягкотелого Вадима Сигизмундовича. Чего только не придумает! Ему бы и в голову такое не пришло… Надо бы все же поосторожней с ее безумными идеями, не задним умом соображать (что ему свойственно), а заблаговременно оценивать риски. И характера, характера побольше. А то, не ровён час, и впрямь наживет беду на пустом месте. Ей-то что, одно слово – «пиарщица», все мысли под одно заточены: как бы привлечь внимание СМИ да шороху навести побольше. А ему отдуваться. Разве думает она о последствиях? Нет конечно. Зачем ей? Для нее главное обеспечить выход какой-нибудь статейки и разглядывать ее потом, горделиво раздувая ноздри. Прибегает к нему постоянно в нездоровой ажитации и давай обрабатывать: «Вадя, я все устроила! Это победа, везение, ну и, конечно, мои личные связи (последнее произносится, как правило, медленней, тише, вкрадчивей – как будто необходимое для полноты картины дополнение, за которое ей самой неловко). О тебе напишет самая тиражная в нашей стране газета „Супер стар“. Три миллиона тираж, понимаешь? Три миллиона! Но для этого надо кое-что сделать…» Чего он только не отчебучил уже под эту сладкоголосую музыку и в собственных глазах порой выглядел полным дураком. Но его личный специалист по связям с общественностью настаивала, что движутся они самым правильным путем.

Вадима Сигизмундовича как-то ненароком, можно сказать случайно, угораздило стать публичной персоной. От обиды и негодования вдруг, в момент, вспыхнула в его голове дерзкая мысль – заявиться на кастинг крайне популярной телепередачи, в которой люди с паранормальными способностями меряются силой, чтобы популярно им всем объяснить, кто они есть на самом деле. Он сидел тогда в своей «однушке» на задворках Москвы и двигал челюстями словно неживой, механический, пережевывая опостылевший «Доширак», глядя на экран телевизора пустым, немигающим взглядом. Он уже давно чувствовал усталость от своей бессмысленной, неудавшейся жизни. Чувство было непроходящим, поскольку перемен к лучшему не предвиделось. Потому усталость эта год от года будто тяжелела, обрастая новыми неутолимыми печалями, ощущалась чугунным грузом в районе шейных позвонков, делая Вадима Сигизмундовича сутулым.

А ведь когда-то он был прям, как стела, и с особой легкостью, присущей потомственным интеллигентам, носил фетровую шляпу. Это было в советское время, когда молодой Вадим Успенский служил инженером в подмосковном НИИ и жизнь его хоть и не обещала быть щедрой на особые благости, но виделась понятной, размеренной, подконтрольной. Его это вполне устраивало, ведь он обладал счастливейшим характером человека, которому для гармонии с миром хватало малого – стабильности. Он не был ни авантюристом, ни мечтателем. Не относился к породе мужчин, всю свою жизнь ощущающих требовательный зов эго – реализовываться через стремление к власти и деньгам.

Вадим Сигизмундович, поздний и единственный ребенок в преподавательской семье, в детстве был обласкан и храним от тревог. Мать любила его безмерно – часто прижимала виском к выступающей ключице, хрупкой на вид, но крепкой как материнская любовь, называла Вадюшей и гладила по жидким, мягким волосам. Он и сейчас, стоило ему закрыть глаза и вспомнить о матери, явственно ощущал касание ее увядающей, тонкой подвижной кожи, прикосновение длинной, дрожащей, словно вечно взволнованной серьги к затылку. И ее запах. Особый запах, которого Вадим Сигизмундович никогда и не от кого больше не улавливал. Вместе с матерью навсегда исчез из его жизни не только этот особый запах, но и чувство опоры. Ее ключица под его виском дарила ему ощущение тверди, основы, поддерживающей его существование. Так он и рос спокойным и безмятежным – всегда сдержан, нетороплив, вежлив. Но будто в насмешку над его легковесной натурой природа подарила Вадиму Успенскому взгляд мученика. Его большие темно-карие глаза на вытянутом, худощавом лице с тонкими скулами даже в детстве смотрели на мир с выражением глубокомысленной печали, которой молодой Успенский, впрочем, совершенно не испытывал. А длинные густые ресницы, роняя глубокие тени на радужку и подглазья, придавали этой мнимой печали загадочности.

Потом случилась перестройка, и мука во взгляде тридцатиоднолетнего Успенского перестала быть случайной. Понятный ему мир треснул, надломился, и из его открытых ран высвободился первобытный хаос, в котором право на жизнь имел лишь сильный, а слабый – надежду на выживание. Жизнь стала непонятной и лютой. В перестроечной России НИИ не продержался и трех лет, фетровая шляпа обветшала и поникла полями, будто на фоне бритых затылков и крепких бандитский шей устыдилась своей декоративной хрупкости. В новой реальности Успенский не мог найти себе места. Бушующая стихия, предвещавшая становление нового мира, носила его в пространстве, как мелкий сор, то и дело припечатывая к какой-нибудь угловатой поверхности.