Пахло березовыми вениками, хвоей и одеколоном. Особенно одеколоном. Сладкий аромат лаванды шептал о весне, ее нежных почках, лепестках и соцветиях. О солнце, первой зелени, о снеге, что дотаивал в буераках. О вечерней прохладе и чудесных прогулках, когда так хочется верить, любить и быть вдвоем. Зачем Апостол разлил одеколон? Или не просто разлил? Благоухание тянуло тонкими лианами к себе, в темный угол, где на подпорках стояла панцирная кровать.
Постель не пустовала.
Укутанная в тряпье и ватники, на грани сна и бреда лежала Валеска. Апостол принес ее, забрал с дороги. Изверги насиловали ее, глумились, брали за горло, словно животное, оставляя на нежной шее красные следы, по очереди прикладывались к ней, хлестали по лицу, таскали за собой и затем обессиленную спихнули в придорожный кювет. Старик подобрал Валеску, чувствуя, как еле стучит затухающее сердце, как борется за жизнь душа, как Изгой и его молитва держат ее над краем пропасти. Бросив еду, одежду и прочий хлам, который собирал весь вечер, Апостол из последних сил взвалил обмякшее тельце, с трудом донес до ельника и укрыл в сторожке. Затопил печь, растер Валеску одеколоном и стал готовить оружие.
Тот, кто был Изгоем, стоял на коленях перед кроватью и плакал. Верил и не верил. Не знал, кого из соперниц – Судьбу или Любовь, стоит благодарить теперь. Совпадение пугало своим откровением, глубиной и мистикой. Не оставалось сомнений, что мир управляем и всё в нем заранее предрешено. В руки человека доверено лишь одно: спасение, либо разрушение своей души. Только здесь сохранялась личная воля. И от нее зависело, какой сценарий для отдельной судьбы и всего мира выберут на небесах.
Валеска была маленькая, как куколка. Он тянул к ней ладонь, гладил волосы, трогал чуть вздернутый носик, брови, скулы. Они были такими знакомыми, родными, и он не держал слез, они падали на кровоподтеки, ссадины, алые рубцы. Хотелось вскочить, выхватить у старика ружье, бежать по бурелому к дороге, затем к городу, убивая каждого на пути. Изверги должны ответить. Впрочем… ответят. Они еще не знают, что на исходе мира ждет могильщиков вроде них.
Он медленно припал к рассеченным губкам, осторожно касался их, целовал. Уловив дыхание, он снова и снова вдыхал в себя ее воздух, наполнял грудь теплом, светом, мириадами мотыльков, которые порхали внутри него, превращаясь в частички огня. Валеска дрожала, но не приходила в себя, лишь слезы заблестели на ресницах. Он смахивал их на ладонь, смотрел, как они блестят, словно хрусталики, в свете керосиновой лампы.
Ласка сменялась бессилием, нежность вплеталась в боль.
Не справляясь с душой, которая парила, словно воздушный змей в штормовом небе, он поминутно выбегал на улицу, дышал морозным воздухом, ловил губами снег, снимал с покатой крыши белые пригоршни и растирал лицо. Стоял лишь мгновение, затем вновь врывался в дом, и не глядя на старика, который уже набивал патронташ, бросался к Валеске, вновь целовал ее, шептал что-то на ушко, брал в ладонь холодные пальцы, поминутно поправлял изорванные бушлаты, чтобы ей было теплей. В темноте лицо Валески было не различить, но казалось, что щеки слегка зарумянились, а слезы, пролитые над ней, постепенно заживляли рубцы и ссадины. Она больше не стонала и глубоко спала, а Изгой, вернее тот, кто лишь недавно был им, все также стоял на коленях у кровати. Думал о том, что будет смотреть на нее вечность.
У этой ночи не должно быть конца. Ему хотелось остановить, удержать время. Хотелось, чтобы на стене вмиг перестали стучать ходики. И они вдруг замерли, словно в эту ночь, трагичную и праздничную одновременно, всё подчинялось его желаниям. Завтра она проснется, привстанет, обнимет колени и посмотрит на него. Ничему не удивится, и улыбка разорвет кошмар ее прошлого. Это будет утром. Их ждало первое общее на двоих утро.