На этот раз никаких встреч не ожидалось. Напротив, о моем прибытии никто не должен был знать, в том числе наиболее верные из оставшихся на свободе и переживших разгром, даже тот человек, которому было поручено положить для меня пистолет в камеру хранения на вокзале «Аточа», а ключ от нее прикрепить к водопроводной трубе над сливным бачком в туалетной кабинке привокзального бара, название которого мне сообщили той флорентийской ночью. Луке написал его на листке бумаги, пока мы ехали на черной машине обратно в отель: бар «Коринф», первый перекресток на Пасео-де-лас-Делисиас. Листок с инструкциями и датами я тут же порвал, но не из предосторожности, а по привычке — привычке подчиняться тому вымыслу, что вел меня за собой и подталкивал, отменяя силу притяжения и правдоподобие, поскольку ровно с того момента, как я согласился поехать в Мадрид, я стал неспешным призраком, делающим вид, что он намеревается убить человека, но лишь все больше углубляется в чащу лжи, в джунгли оптического обмана. Приближаясь к цели моего путешествия, в отелях и аэропортах я бесстрастно фиксировал все новые признаки удаления от твердой суши; по мере того как все больше истончалась моя уверенность в возвращении, все сильнее увлекал меня невидимый глазу поток, который был мощнее собственной моей воли, превосходил истинность или фальшь жизни — другой моей жизни, той, что ждала меня на морском берегу Англии.
Вечер над Мадридом оказался таким же темносиним и сырым, как будто я не уезжал из Брайтона. Красные и желтые огни, замелькавшие внизу, в долине, когда самолет начал снижаться, походили на сигнальные огни пролива Ла-Манш. Самолет резко терял высоту, в каких-то судорожных, почти аварийных конвульсиях мы то погружались в густой молочно-белый туман, то выбирались из него, и тогда где-то далеко внизу можно было разглядеть пустынный пейзаж в охристых тонах. Послышался щелчок затянувшихся ремней безопасности, зажглись лампочки предупреждения об опасности, правое крыло самолета накренилось к земле, едва не касаясь вершин холмов, и ощущение внезапной пустоты в желудке дало понять, что сейчас произойдет нечто непоправимое — тот стремительно приближающийся конец, агония, которую воображаешь, размышляя о том, как погибает человек внутри самолета, о невозможности дышать в разреженном воздухе, о пронзительной боли в барабанных перепонках, обо всем том, что когда-то, много лет назад, полностью меня парализовало и почти лишило рассудка в ночном полете над лесами Франции, когда пилот, сорвав с себя наушники, обернулся ко мне и прокричал, что нас прошила пулеметная очередь истребителя.
Глядя на белую пелену, целиком затянувшую пространство и время живых за овалами иллюминаторов, я припомнил скошенные снопы света, прерывистый грохот винтов, непреходящее ощущение неминуемости смерти и внеположенности миру посреди пустоты, неизбежности сгорания в алом, как хвост кометы, горящем самолете. Пассажир в соседнем кресле, обездвиженный ремнем безопасности и узостью сиденья толстяк с улыбкой на белом от ужаса обращенном ко мне лице, буравил меня взглядом, предчувствуя, что черты незнакомца станут последним, что он увидит в этой жизни. Однако самолет уже катился по полосе, подрагивая от плохо сдерживаемой скорости, и вместо тумана за стеклом иллюминатора стремительно проносились мимо асфальтовые полосы, расчерченные голубыми проблесками огней, и низкие строения вдалеке.