Имя это было частью книги, взятой напрокат с развала, неотрывное от того, прошлого времени, а не нынешнего, оно не имело ничего общего с сегодняшним днем, в котором я приехал в Мадрид, чтобы убить совершенно незнакомого человека, если не считать знакомства с печальным выражением его лица и чередой имен, которые он последовательно использовал на протяжении своего длительного подпольного существования. Эусебио Сан-Мартин — одно из них, а еще Альфредо Санчес-и-Андраде — Рольдан Андраде — с этим именем он жил в последние годы, и с ним он умрет. Чтобы я мог узнать его почерк, мне показали несколько написанных его рукой сообщений и то ли пароли, то ли распоряжения, отличавшиеся диковинным казенным синтаксисом, на оборотной стороне билета метро. Меня проинформировали: этот тип обладает хитростью человека-невидимки, в меткости стрельбы ничем не уступает мне, а еще умеет скрываться и бесследно, как тень, исчезать. Однажды ночью, в одном окутанном туманом итальянском городке, куда я прилетел из Милана, мне показали его фото: корпулентный мужчина в широких плавках, обтягивающих круглый животик, на берегу Черного моря обнимает женщину и грустную девочку в локонах и улыбается — не то чтобы с недоверием, но и без радости — прямо в объектив фотокамеры, глядя в глаза тому, кто сейчас, несомненно, ему уже враг и где-то, то ли в Праге, то ли в Варшаве, нетерпеливо ожидает сообщения, что вынесенный приговор приведен в исполнение.
Мне выдали фотокарточку, запечатанный конверт с паспортом, которого он так ждет, чтобы получить шанс бежать за границу, а также пачку столь непривычных для меня испанских банкнот. Паспорт и деньги, которые он запросил, — наживка, но меня предупредили, что я должен быть осторожен, потому что он наверняка уже о чем-то подозревает.
И прибавили, что никто, кроме меня, не обладает объективной возможностью без особого риска въехать в страну и убрать его. К тому же они напомнили о моем прошлом и том, что произошло много лет назад, о моем британском паспорте и разглядывали меня с восхищением или же с легким неодобрением, скашивая глаза на диковинку — белый плащ у меня на плечах и белоснежные манжеты сорочки с золотыми запонками. Больше они меня ни о чем не просили и ничего не предложили мне взамен, не потратившись на обещания включить в светлом будущем мое имя в каталог героев. Когда я вошел, за столом сидел человек в темном костюме, с очками в металлической оправе на носу, на столе стояла бутылка минеральной воды. Подняв голову, он улыбнулся мне, будто узнавая, хотя и не до конца, словно некая болезнь глаз мешала ему рассмотреть черты моего лица в деталях. Были там и другие — за его спиной, в темноте. Они тоже пожали мне руку, называя меня капитаном, невосприимчивые как к ходу времени, так и к результатам той достопамятной и проигранной войны, когда я действительно непродолжительное время был капитаном. Все, как на подбор, одеты были чистенько, но с затхлой опрятностью старомодных манекенов и казались чрезвычайно бледными, будто только что вышли из душных контор и однообразных предместий Восточной Европы, и неловкими, словно воскрешенные покойники, которых удалось вернуть к жизни, но они, как оказалось, уже утратили навыки самых обычных действий: как люди ходят, как одеваются, как курят сигареты.
Я приехал туда из Брайтона: еще до рассвета добрался на пароме в Кале, оттуда отправился в Париж в герметично закрытом экспрессе, разгонявшемся по мере того, как вставало утро над напоенными влагой темно-зелеными лесами и широкими медленными реками, тонущими в тумане. В Париже на перроне меня встретил человек, отвез на машине в аэропорт и там, в самый последний момент, протянул мне билет на самолет до Милана и еще один, уже на другой рейс, который, с интервалом в шесть часов, должен будет доставить меня во Флоренцию. Согласия моего никто не спрашивал, мне даже не сообщили, что именно лежит в чемоданчике, врученном мне в парижском аэропорту, но я по-прежнему хотел думать, что это будет вполне обычная поездка, как и любая другая, когда они пользовались прикрытием моего паспорта и обращали себе на пользу мою профессию, чтобы переправлять из конца в конец Европы деньги или полуслепые подпольные материалы, потому что именно так они поступали всегда, делая вид, что вокруг враги, на хвосте — шпионы, но они, невзирая на плетущийся против них международный заговор, укладывают последние кирпичики в фундамент решающего восстания. Выходя на связь, они почти никогда не звонили по телефону, а вместо этого присылали открытки с парой строчек: что-то вроде детской игры в шифровки, так что если бы кто-нибудь взял на себя труд эти открытки перехватить, то без малейших колебаний тут же счел бы меня иностранным агентом. Я почти научился предчувствовать появление открытки, ожидая увидеть ее всякий раз, когда открывал почтовый ящик, клятвенно обещая себе, что уж на этот-то раз я не обращу на нее ни грана внимания, порву на мелкие клочки и просто продолжу заниматься своей книжной лавкой и старинными гравюрами — спокойным и относительно прибыльным делом, обладающим несомненным преимуществом даровать мне своеобразную сомнамбулическую умиротворенность, ощущение ухода в дали других миров и иных времен, не вполне принадлежащих ныне живущим. По вечерам, закрыв свою лавку, порой я отправлялся пешком до Западного пирса, похожего на покинутый корабль, и гулял по нему, ощущая под ногами яростную силу моря в сопровождении поскрипывающей древесины. Морские волны грозили гибелью даже вблизи берега, но в те вечера, когда небо закрывали тучи, море обретало тот стальной оттенок, который, как поговаривают, приглашает покончить с собой. И я коротал время до наступления ночи, выпивая кружку-другую пива в таверне, где стояла жара, как в корабельной каюте, — присаживался к стойке, пока там не собиралось слишком много народу, и слушал шорох гальки, перекатываемой приливной волной, — а потом шел назад, но уже другой дорогой, втайне преследуя единственную цель: увидеть издалека свет в окнах моего дома, взглянуть на белые наличники окон и двери, контрастом к темно-красному кирпичу, и вообразить, что я один из них, один из тех, кто медленно гуляет по набережной в солнечное утро, что на плечах моих нет тяжкого груза бесчестия вместе с голимым, бесконечно всплывающим в памяти несчастьем.