Быстро скинули ремни и намотали их на руки Ванька и Васька. Они окружили Кощея, совершенно скрыв его от моих глаз, и начали громко кричать и стращать.
— Отстаньте вы, — устало и равнодушно сказал Кощей.
Голос у него был хриплый и простуженный. Колька хакнул и, широко размахнувшись, ударил Кощея бляхой по голове. Тот упал сразу, даже не вскрикнул. С бляхами наперевес бросились на Кощея Ванька и Васька. Они пыхтели, толкали друг друга, в керосиновом слабом свете сверкали бляхи, металась на кровати бледная женщина. Она кричала неестественно тонким голосом и протягивала к дерущимся худые руки… Одеяло сползло на пол, и я увидел опухшие, толстые, как бревна, безжизненные ноги женщины. Аннушка хватала за руки своих озверевших сыновей. «Мясо! Мясо где?! Мясо просите!» — кричала она. А на полатях, бессмысленно улыбаясь, стояли на коленках белокурые кудрявые девочки в одинаковых длинных платьицах, сшитых, как видно, на вырост.
— Мясо! Мясо где?! — орал Колька.
Кощей молчал. Одна из девочек прыгнула с полатей, выбежала в сени и вскоре появилась в дверях, волоча за собой Розкину тушу.
— Давно бы так, — сказал Колька, ткнув напоследок Кощея башмаком в бок.
Братья взвалили тушу на плечи Кольке и, поддерживая ее с двух сторон, вышли на улицу. Аннушка, часто крестясь и уже радуясь, заспешила следом за сыновьями. С порога я оглянулся — Кощей лежал неподвижно. И мне подумалось, что он умер. На улице, еле поспевая за возбужденными ремесленниками, я старался вызвать в себе злость к Кощею и не мог. В глазах стояли, никак не могли пропасть, белокурые девочки в одинаковых длинных платьицах. Я вспомнил, как целый день оттачивал гвоздь, мне сделалось совестно, и я выбросил гвоздь в сугроб.
На этот раз Кощей отлежался, не умер. Умер он через месяц, ясным зимним днем. Говорили, пришел откуда-то сам не свой, тихо лег на скамейку и больше не поднялся. Он промучился три дня, но не жаловался, у него часто шла горлом кровь и болел живот. И еще говорили, что в пивнушке-каменке здоровенный кладовщик из Заготзерна и Петруха-объездной бахвалились, будто бы они кого-то «два раза подкинули — один раз поймали».
Целый день мертвый Кощей пролежал на скамейке в душной избе, пока Аннушка Харитонова, чувствовавшая себя в чем-то виноватой, не привезла его на санках-пошавенках к нашему дому. Мои бабушка и мама помогли Аннушке положить Кощея в сосновый гроб, хорошо пахнувший смолой.
Гроб был маленький, узкий, и мне было удивительно, почему он такой. «Ведь Кощей как-никак человек взрослый», — думал я. И еще мне было удивительно смотреть, как мать, плача и сморкаясь, рылась в вещах, перебирая Димкины брюки, пока не выбрала новые, которые Димке были малы. Она понесла брюки на кухню, где около гроба суетились сноровистые бабки. С утра нас, ребятишек, на кухню не пускали, и, что там делали бабки, я не знаю. Разрешили нам посмотреть Кощея и проститься с ним днем.
День был солнечный и холодный. На кухонные промерзшие окна, причудливо разрисованные морозными узорами, было больно смотреть. Я встал на цыпочки и обомлел. Там не было Кощея. Там не было взрослого человека. Там лежал мальчик. Он был одет в Димкины брюки, которые были ему как раз впору. Он был очень красивый, этот мальчик, с прямым точеным носом, длинными ресницами и тонкими бровями. Он был белокурый и кудрявый, как девочки, лежавшие на полатях. Пораженный, я не мог отойти от гроба, пока меня не толкнули в спину.
Я сел на тяжелую скамейку. Рядом со мной сидела та самая бледная женщина с ясными чертами лица. Она была очень похожа на Кощея, и я догадался, что это его мать. Она не плакала, сидела прямо и строго, вытянув безжизненные ноги, завернутые в теплое ватное тряпье. Я смотрел на подходивших к гробу женщин, старух, на присмиревших «папанинцев», и вдруг острая жалость полоснула меня по сердцу.
— Сколько ему?
— Четырнадцать.
— Ох, господи Иисусе Христе… Царица небесная… Ох, война ты, войнушка, распроклятушшая…
Кощея отвезли на кладбище в Аннушкиных санках-пошавенках. На крышке гроба сидела Кощеева мать. У нее давно отнялись ноги, и она не могла ходить самостоятельно. По ровной накатистой дороге санки везли попеременно все женщины нашего дома, но, поднимаясь на крутой угор, где шумело сосновое кладбище, они уцепились за санки все разом.
Густенька Дроздова докурила вторую цигарку, поднялась со скамьи и выбросила окурок в ведро. Я рассматривал узоры на оконном стекле. Густенька взялась было за дверную ручку, хотела зайти в комнату, но передумала и повернулась ко мне: