— На правой.
— А у моего на левой, — спокойно сказал Рассохин. — Запамятовал. Точно. На левой.
— Разволнуется и шеей подергивает, — повторил Миша и опять показал, как подергивал шеей комбат Стрельников. — Эдак…
— Не замечал, — ответил Рассохин. — Видимо, однофамильцы.
Он отвернулся от Миши, начал разговаривать с Таланом и Егорием, но о чем он говорил, о чем рассказывал и чему смеялся, Миша Клин не слышал. «Пропал, — проносилось у него в голове. — Теперь хоть на люди не появляйся. Засмеют. Чего делать-то? Чего?!» К Рассохину подошли барановские мужики и утащили за свой стол: всем было лестно посидеть и поговорить с доктором наук.
— Ты что, Михайло, загрустил? — спросил Митроха, как показалось Мише, с насмешкой.
— Башковитый мужик, Геннадей-то, — сказал Егорий Талан.
— Да уж не наш брат…
— У меня в отделении татарин был. Рашидом звали, — для чего-то начал припоминать Талан. — Пустым не приходил. Сутки будет сидеть, двои, а «языка» завсегда приволокет. Приташшит, бывало, и говорит: «Алла, алла, товарищ командир! Одна немец здесь, двух придушил».
— Врал небось?
— Кто его знает? — добродушно ответил Егорий. — Может, и врал. Здоров был, дьявол. Ручишши что лопаты. И десятерых придушит.
— На левом столбе, — пробормотал Миша. — Славка Шмелев подсаживал. Как сейчас помню…
Мужики чокнулись и молча выпили, не предложив Мише Клину. Миша посидел немного, потом поднялся и вышел на улицу.
— И на кой хрен ему надо было? — удрученно спросил Талан.
— Теперь гадай-отгадывай…
— На фронте чего не быват? Один, глядишь, просидел всю войну в штабе, а пришел — вся грудь в орденах. А другой пластался, кровушку лил, ан не приметили. Быват.
— Быват, — согласился Митроха. — Да ведь он повоевал-то всего ничего. Сказывал, представляли его к Отечественной, да документы, что ли, потерялись. — Митроха покурил, посмотрел на Егория и добавил: — А душа у него чистая.
— Ты гляди, Митроха, не гукни кому.
— Ну, — ответил Митроха. — Учи. А может, и бывал. Слыхал про шрам-то? У одного на левой, у другого на правой.
— То-то и оно.
Мужики помолчали, покурили, потом, поглядев друг на друга, разом встали и пошли к дверям.
Миша Клин стоял возле высокой поленницы, смотрел на желтый шар майского солнца, и было ему до того худо, что, кажется, будь у него пистолет, не задумываясь, всадил бы пулю во внезапно заболевшее сердце. Да как он сейчас зайдет в клуб? Какими глазами посмотрит на фронтовиков? Не простят ему мужики. Нет. Не простят. Ладно, прятался бы он за спины друзей, боялся бы за свою жизнь, виноват был бы в чем-нибудь! Не бывало такого. Не прятался, не боялся, воевал, как умел, как мог.
— Михайло! — послышался голос Митрохи-безногого.
Миша прижался к поленнице, уткнулся лицом в шершавую кору осины, от которой тревожно, по-весеннему пахло жизнью, и притих. Приблизились к Мише тяжелые шаги, остановились.
— Ишь ты куда схоронился, — проговорил Егорий Талан.
— Орем-орем, а ты не откликаешься.
— Не слыхал, — оборачиваясь к мужикам, сказал Миша, сглотнул воздух, и по его загорелому лицу поползла слеза.
— Ты чего?! — испугался Талан, совершенно не переносивший слез. — Ты это чего, Мишка?
— Дак ведь обидно…
— Мало ли Стрельниковых-то, — рассудительно начал было Митроха, но осекся под взглядом Миши.
— Ребята, — прерывисто сказал Миша Клин. — Чего уж там… Ребята… И-эх! Чего уж там…
— Ну, и ладно! — прикрикнул на него Егорий Талан, чувствуя, что неладное скажет сейчас Миша, — Ну, и хватит! Был, и точка. Понял? Был.
— А то не был, — поддержал Егория Митроха. — Конечно, был.
Сурово, но и понимающе смотрели на Мишу Клина мужики, и было в их лицах нечто такое, что заставило Мишу вытереть слезу вроде бы как-то подтянуться.
— Пошли, — сказал Талан.
— Пошли, пошли, Михайло! Пошли!
И все трое направились к клубу, откуда уже доносилась гармонь, и высокий голос Васи Соколенка пропел первую частушку:
Сугробы
Марья Петровна Остронина, как и обычно, проснулась рано, — еще и звуков людских не было слышно за темным промерзшим окном, — но вставать не торопилась: было холодно. Она тихо лежала под толстым ватным одеялом, смотрела в угол низенькой комнаты, на провисшие, подернутые изморозью обои, и пожалела, что не истопила вчера на ночь печь, решила поэкономить дрова, декабрь на дворе, все холода впереди. Теперь вот лежи, терпи.