Выбрать главу

А дни шли за днями. Молодой сотник поправлялся быстро. Более всего его интересовали известия о войне.

   — Война кончена? — однажды спросил он её.

   — Да, кончена, — тихо отвечала Люси.

   — Кто победил? — взволнованный, садясь на постели, спросил он.

   —  Русские в Париже, — тихо ответила Люси. — Но не волнуйтесь!

Но Коньков не мог быть спокоен. Теперь, когда война так успешно кончилась, ему хотелось говорить, ему хотелось рассказать кому-нибудь всё то, что передумал он во время болезни.

И полились рассказы про Тихий Дон, что чуть плещется в уснувшей заводи, на которой едва заметён поплавок, что шелестит ласкаючи своими камышами и навевает негу и покой, о казаках, не знающих страха, терпеливых и выносливых, об атамане Платове, об его манере говорить, об его смелости и хитрости, о битвах и схватках.

В добродушном эгоизме не разбирал молодой казак, приятны или неприятны эти рассказы для француженки...

Люси слушала всегда ласково и внимательно; она внушала такое доверие к себе, что не вытерпел раз Коньков и рассказал ей про Ольгу...

Вся его страстная любовь к невесте вылилась в жаркой речи, заблестели глаза, заиграл в них новый, неведомый огонёк...

Побледнела Люси, слёзы выступили на её глазах.

Да, он любит горячо и пылко, но не её... Напрасно она холила и лелеяла его, напрасно спасла его жизнь, напрасно подавила в себе глухой протест против любви к нему, к убийце её мужа! И та любовь к молодому, свежему, неиспорченному казаку, что поборола всё, что была всего дороже, — была напрасна...

А Коньков словно и не сознавал этого. Все разговоры его шли об Ольге, все воспоминания были связаны с нею. Люси мужественно переносила страдания ревности. Иногда ей хотелось остановить его, сказать, как трудно ей слушать его рассказы; в ней закипала злоба против неведомой Ольги, но ей становилось жаль Конькова, да и чувствовала она сердцем, что разговоры об Ольге скрепляют их хорошие отношения, что, благодаря им, Коньков всё более и более привязывается к ней.

Когда Конькову стало настолько лучше, что доктор разрешил ему встать с постели и немного прогуляться, Люси вывела его в парк. Ароматы цветника, пёстрым ковром обегавшего с балкона и обступившего дом, опьянили его. Да, таких ароматов, такого воздуха у них не было. Здесь, казалось, сама земля проливала в воздух тончайшие духи, благоухали яблони, груши, сливы и бесчисленные цветы, наполнявшие клумбы. Воздух, тёплый, влажный, благодетельно отзывался на лёгких: он не резал груди ни излишним жаром, ни излишней холодностью, он входил и выходил без боли, и далеко внутри, он это чувствовал, залечивались раны.

   — Боже, как хорош Твой мир! — воскликнул Коньков, жадно глотая воздух. — И только вам, дорогая Люси, обязан я жизнью и тем, что увижу когда-нибудь Ольгу!

Люси нежно провела рукой по его восторженно взволнованному лицу и ласково сказала:

   — Воздух на вас слишком сильно действует: на сегодня довольно; пойдёмте в комнаты.

Слёзы слышны были в её голосе, но Коньков, в эгоизме выздоравливающего и влюблённого, ничего не заметил.

После того они большую часть времени проводили в парке. Коньков всё время болтал о своей Ольге, о любви её к нему, и чувство беспредельной благодарности к своей милой и нежной спасительнице охватывало его душу.

Люси мало говорила о себе. Она знакомила Конькова с лучшими произведениями французской литературы и, шутя, училась русскому языку.

Быстро возвращались силы под благотворным влиянием весенней погоды и ласкового ухода. Хотелось любить горячо и пылко. А тут мечтательная Люси садилась за клавесин и, взяв несколько аккордов, пела свои песни.

Могучей волной разливались они, богатые звуками, мелодией, переливами; они говорили о любви под сенью деревьев, о любви страстной, пылкой и нежной, и их звонкий напев, напев свободы, роскоши и барства, был и мягок и силён. Ни одна тоскливая нотка не вырывалась среди полных звуков неги и счастья, и если даже и грусть слышалась в них, так и грусть была подёрнута утешением, грусть, быть может, тяжёлая, но в здоровой, крепкой душе.

Родились эти песни в свободном народе, родились от любви и для любви. Пелась в них нега свиданий под купами олеандров и кипарисов, пелось про стройных газелей, про радость вёсны и жизни, про муки любви и наслаждения страсти. Говорилось про счастье умереть за свою родину и за любимую женщину. И свободные, смелые люди говорили это в звучных строфах.

Нравились эти песни Конькову. Вспоминались ему родные тягучие песни в унисон «от кургана до кургана», песни, где рабы воспевают своих господ. Всегда с тоскливой нотой, беспредельные, как Русь, но и однообразные и унылые тоже, как Русь.

И как далеки были одни от других!

Коньков чувствовал, что эти песни выше и лучше, что в этих песнях и чувство полнее, и передача выше, но нс лежало у него к ним сердце.

И часто, часто стал уходить он один в парк, садился там на берегу ручья и, глядя на его тёмные воды, бегущие между камней и с лёгким плеском разбивающиеся об них, мурлыкал свои донские песни.

Охватит его вдруг тоска, и сильнее задрожит голос, словно струны на скрипке от удара смычка, и мягким тенором заведёт он песню:

Во чистом поле одинёшенек Пал казак, лежит-лежит, Он из камушка огонь вырубал, Он горькую полынь вырывал, Он и раны свои перевязывал. Уж вы, раны мои, вы больным-больны, Уж вы, раны мои, меня в гроб завели! Уж ты, конь, ты, мой конь! Ты беги-ка, душа — добрый конь, К нам, на Тихий Дон! Ты вскочи, мой конь, На широкий двор! Как и выйдет к тебе Старик старенький Со старушечкой, Старик старенький — Родный батюшка!.. А старушечка — родна матушка! А молодушка — Молодая жена! Как бы батюшке Да низкий поклон, А и матушке Да низкий поклон, Молодой жене — На две волюшки: Когда хочет она, Пускай замуж идёт, А не хочет она, Во вдовах сидит.

   — Ах, какая прелесть, Пьер! — прервал его пение голос Люси. — Спойте ещё раз.

   — Нет. Зачем же. Вам, конечно, смешно! Ваши песни в тысячу раз лучше. Наши только сердцу говорят.

   — Постойте, Пьер. Мне нравится мелодия. Я положу её на ноты. Ну, спойте, ещё!

   — Вам не понять, Люси, моих песен. Надо жить в нашей бедной стране, надо мёрзнуть зимою, быть вечно голодным, и тогда вы поймёте сладость нашей песни.

   — Но она вовсе не грустная. Пойдёмте!

Они вернулись домой. На столе лежали свежие газеты. Коньков ликовал, читая про победы русских, и с трудом сдерживал свою радость, чтобы не огорчить Люси. Однажды он прочёл об обмене пленных и с радостью воскликнул:

   — Значит, я свободен и могу ехать к моей Ольге.

   —  Да, вы свободны, — и голос Люси задрожал. — Когда же вы будете собираться в дорогу?

   — Да завтра! Чем скорее, тем лучше, ведь Ольга ждёт меня.

   — Нет, завтра нельзя, ещё надо оправиться, подождите неделю. Сделайте это для меня, мне бы не хотелось, чтобы все мои труды были напрасны и чтобы вы снова захворали.

Коньков остался. Разве он не обязан был Люси этим маленьким вниманием? Да и неделя в сборах и хлопотах перед отъездом прошла так быстро... Люси трогала его своей лаской и заботливостью. Она до мельчайших подробностей обдумала и приготовила всё необходимое для дороги. В эту неделю трогательных приготовлений Коньков вдруг сблизился с Люси и, странное дело, полюбил её.

Настал наконец канун отъезда. Всё было готово к отъезду. Люси и Коньков сидели снова в чудном парке. Люси было грустно. На глаза её ежеминутно навёртывались слёзы, и она с грустью и тоской глядела на Конькова. Как дорог стал он ей за это время. Теперь вспоминала она, как увидела его в первый раз и почувствовала к нему только ненависть, как к русскому, как она ходила за ним сначала, повинуясь только чувству сострадания, но сострадание сменилось любовью сильной, пылкой и страстной. Люси таилась и боялась признаться самой себе в том, что любит, а между тем всё её существо рвалось к нему. Прижаться к нему, покрыть его лицо горячими поцелуями и долго-долго ласкать его — вот что хотелось ей. Но он любил другую. Разве можно заставить его любить её, Люси, когда все его мысли у Ольги, в далёкой России. Бедная, бедная Люси! Она устремляла на него свои большие серые глаза, и они молили его о чём-то. Коньков тоже сидел задумчивый. Он и радовался своему отъезду, и вместе с тем грустно было ему покинуть Люси, такую добрую, великодушную. Чем он заслужил такую ласку и любовь? Растроганный, он подошёл к ней, опустился на колени и горячо поцеловал нежную руку. Она не вытерпела. Ласка его слишком сильно тронула её; слёзы неудержимо полились из глаз, она нагнулась, нежно обвила его шею руками, головка её прижалась к его щеке, и, горячо целуя его, она шептала: «Милый, милый мой, не могу больше сдерживать себя, мой дорогой. Люблю, люблю тебя горячо и беспредельно. Что я буду делать без тебя, моё солнышко? Боже, Боже, лучше умереть, чем жить без тебя, ты моя радость, моё счастие...» И она всё больше и больше прижималась к нему, щёки разгорелись, и горячие губы так и жгли Конькова. Коньков с трудом сдерживался. Он взглянул на пылающие огнём щёки Люси и вздрогнул, затем оглянулся кругом, словно ища поддержки в природе. Но деревья тихо шептали про любовь, трава приготовила ложе, покрытое пёстрым ковром цветов, птицы пели гимн любви, солнце, воздух, аромат растений и земли туманили разум, горячили кровь, и мощным потоком поднялась она к лицу молодого казака, и не в силах он был сдержаться.