— Ну, почему, почему? — спрашивал он. — И потом… Новый год, сама, понимаешь, праздник вроде бы религиозный… Как воспримут? Подумай!
Они сидели на скамейке в городском парке, покойном и уютном; закатное солнце, прижигаясь сквозь липы, дробилось; живыми, трепетными бликами ложилось на жухлую траву, на дорожки, разметенные и чистые, подпаляло золотую бахрому листьев, тронутых бабьим летом. Светло чернел впереди, среди чугунной ограды, памятник знаменитому композитору с отлитыми навечно нотами из «Ивана Сусанина», и в тихости закатного дня ей слышалась не эта, мажорно-широкая, раскатная музыка — в душе жила другая, озорная, игривая, соответствовавшая ее настроению: она была красивой, уверенной, и рядом Кирилл, русоволосый, в белой рубашке «апаш» откидывал энергично прядь как бы прижженных волос. И она смеялась, заливисто, звонко, сама не зная, что с ней творилось, и, думая, что не к добру, не могла остановиться, задорила Кирилла, распаляла:
— Что торопиться, Кирюша? У нас впереди — вечность, так ведь? А ты еще не доказал, как любишь-то!
— Ну что ты говоришь! Что?! Как ты можешь?!
— Боишься, Кирюша, в Новый год? Вот и докажи, что наша любовь выше пересудов!
— Не в личном же плане — пойми!
Сердясь, он вскакивал со скамейки, отмахивал волосы, прохаживался, взметывая широкими брюками гребешки пыли, останавливался перед ней, нервничая, не находя веских аргументов, — когда сердился, у него пятачными кругляшками бледнели виски.
— -А вот можешь ты, Кирюша, поднять меня и пронести сейчас, как вчера у Днепра?
— Но… люди все-таки. — Он беспомощно озирался по парку: людей было немного.
— И что? Да и людей почти нет.
— Что? Что с тобой сегодня? — Он сел рядом, ноздри тонкого носа вспухли. — А может, тянешь, виды на того курсанта держишь? А я тут, дурачок…
— И верно, Кирюша, дурачок, раз до этого додумался. Я согласна. А тянула — не люблю позднюю осень: самые большие несчастья для меня выпадают. Рок будто…
— Ну какие глупости! Комсомолка — и мистика! Надо же! Надо! — горячился он, не зная, как теперь, после ее согласия, вести себя, — то брал ее за руку, то вставал, то садился, повторяя: — Я рад! Рад!..
Она его уже не слушала, как-то сразу охладев и к разговору, и к вечеру, к коротким золотым краскам природы: они в этот миг потускнели, угасли, — ей привиделось в этом недоброе знамение, хотя было все просто: солнце опустилось ниже, слабело, лучи не прожигали плотные кроны лип. Какая-то пустота, расслабление коснулись ее; мерцающее, неуловимое чувство утраты, возникнув, бередило, и она подумала, что если останется еще минуту-другую тут, в парке, то расплачется.
— Проводи меня, Кирюша, — попросила она.
Проснувшись утром, в тот предпраздничный день, она, еще в ночной рубашке, взглянула в запотевшее окно: не посветлело ли в природе, — неделю лили дожди, было ветрено, зябко, окраинные улочки развезло. Откинув ситцевую занавеску, протерла ладошкой стекло: шел мокрый, серый, будто пропитанный фабричной копотью снег, ложился в размешанную грязь, свинцово отливали в колеях лужи. Зябкость подползла под рубашку, вслед за ней к сердцу подступила нехорошая смута. Обернулась к подружкам по комнате:
— Ой, девчонки, предчувствие у меня…
— Не глупи! Волнуешься — вот и все твое предчувствие!
Пришел Кирилл раньше, чем уговорились идти в загс, — в праздничном шевиотовом костюме, при галстуке, пестром, широком, скованный, как ей показалось, из-за этой парадности. Потянул на берег Днепра, к любимому месту — лодочному причалу в затоне. Кто-то смастерил на берегу давным-давно для каких-то своих нужд дощатый навес, скамейку; под навесом было зябко, пахло грибной сырью, но им было уютно, счастливо.
На этот раз она попыталась его отговорить от похода к Днепру, сказала, что лепит снег, грязно и мокро. Кирилл погрустнел, и Марина, самая бойкая из подруг, тоже готовившаяся к замужеству, стрельнув недовольно глазами, подтолкнула Идею в бок:
— Это она со сна, Кирюша! Сейчас разгуляется, побежит.
По скользкой, разъеложенной тропке они подходили к затону с выволоченными на берег плоскодонками, и Кирилл, придержав шаг, не отпуская ее руки, сказал, что они с матерью ночью почти не сомкнули глаз. И она, тоже приостанавливаясь, недоумевая, спросила: