Выбрать главу

В отрешенности и заведенности, будто роботы, двигались люди, не замечая ни деревеньки, которую проходили, ни домов, ни тех настороженных редких глаз, все же глядевших на них из-за створок ворот, дверей, в щели прикрытых ставней, — тягучие, схожие с самой их чудовищной судьбой думы владели этими людьми, не знавшими, куда их вели, что их ждало.

За редколесьем, на отлогом взгорье, сбегавшем к речке, показалась крыша большой риги. Колонну пленных свернули туда: ночь, видно, они проведут в ней. Костя, догадавшись об этом, тревожась за товарища, у которого с ногой делалось все хуже, обрадовался — авось отдохнет, полегчает, — сказал негромко, не поворачивая головы:

— Вон рига!.. На ночь, должно, в ней остановят.

Кутушкин никак не отреагировал — губы его оставались плотно сжатыми.

— В ригу ведут, отдохнешь там, — снова сказал Костя. — Может, у кого бинты есть…

Суровая каменность Кутушкина была жутковатой, а плотная глянцевитость болезненной; желваки шевельнули щетину на скулах, губы его чуть разлепились:

— Не та придумка!.. Как телков на ярмарку ведут… Право слово — телки!

— Стреляют же, гады! — сказал Костя, косясь на конвойного, проезжавшего на коне как раз мимо них, — огромная темношерстая овчарка, вывалив розовый язык, выгнув спину, скользила на длинном поводке.

— Всех не постреляют.

Кутушкин замкнулся, будто теперь только и думая о том, чтоб не поскользнуться, не оступиться, упрямо глядел под ноги, в осклизлую, растоптанную грязь. Конвойный не удалялся, ехал близко, — скрипело кожаное седло, и Костя тоже замолчал, ревниво, даже с раздражением думая о Кутушкине: «Чертов тамбовчанин, настырен, что медведь-шатун! Старше его, а вот желтышом каким верчусь…»

Конвойные заорали: «Шнель! Шнель!» Засвистели плетки, заскулили, настораживая уши, встопорщивая волчьи гривы, овчарки. Конвойные спешили засветло упрятать пленных в ригу, — сумерки налились, загустели — вечер надвигался быстро.

Рига была старой, с прохудившейся соломенной крышей; ее давно не использовали по прямому назначению — давно в ней не хранили хлеб; земляной пол промерз, гудел под ногами вливавшихся сюда пленных: пахло прелью, мышами. О тепле, укромном сухом месте, о соломе на подстилку — о чем подумал Костя, когда их с Кутушкиным вдавили в ригу, — не могло быть и речи: ночь предстояла жестокая и бессонная.

Костя и Кутушкин пристроились неподалеку от входа, у промерзшей стены. В чернильном сумраке, покряхтывая, сосредоточенно прилаживался тамбовчанин: сначала что-то разгребал на земляном полу, после невидимо стягивал лямки вещмешка — Костя догадался по матерчатому шелесту. Кутушкин и тут преподал ему предметный урок: сам Костя с ходу, без оглядки — в темноте все равно ничего не увидишь — кулем жмякнулся на землю.

Струйчатая сырость потягивала низом. В настежь распахнутую дверь вливались и вливались под крики, галдеж чужой речи снаружи пленные, растекались, заполняя в темноте ригу. Теперь в открытую переговаривались, слышались выкрики, брань: должно быть, натыкались, наступали друг на друга. Тянуло сырью и сверху: между крышей и стенами зияли дыры. И Костя, привалившись к стене, смежив веки, слушал, как ныли жилы, сосало от голода, — теперь, когда расслабился, не брел, в бесконечном, унылом однообразии вытягивая ноги из грязи, все «выпирало», усугублялось, казалось противным, и он старался отвлечься не только от своих собственных ощущений, но и не слышать галдежа, ругани в риге и снаружи. Он знал: дверь запрут, выставят часовых с собаками, оборудуют несколько постов с пулеметами, остальные конвойные устроятся в деревеньке, в тепле и сухости. Утром, выстроившись у полевой кухни, пленные получат по черпаку жидкой гороховой похлебки. А потом? Потом их снова погонят куда-то по раскисшей дороге. Косте до крутой тошноты захотелось, чтоб поскорее все улеглось, отступило — взялась бы тишина.

Пленные еще входили в ригу, и, хотя в темноте ничего нельзя было различить, чувствовалось, что свободного пространства уже не оставалось, люди сбивались, теснились все больше, чаще вспыхивала брань, кто-то орал: «Хватит напирать! Некуда! Раздавите же!» Наперли и на Кутушкина с Костей, прижали к стене. Костю придавили коленом в грудь, и он взъярился:

— Осади! Человек-от рядом, раненый, дурья башка!

— Все мы тут ранетые! — огрызнулся невидимый, кого Костя сгоряча ткнул кулаком. — Не нравится — выходи! А кулаком и я горазд!

Как раз в тот момент, когда немцы-конвоиры втискивали последних пленных, орудуя прикладами, с бранью, травя собаками, — те злобно рвались, взлаивали, — где-то в середине риги прорезался душераздирающий крик и кто-то по-бабьи плаксиво возвестил: