— Человека задавили-и! Задавили-и-и-и-и…
Там пошла свара, галдеж, возможно, вспыхнула потасовка, и чей-то голос, высокий, сильный баритон, властно прорвался:
— Тихо! Скоты, что ль? Нелюди?.. Прекратите!
Немцы сбежались к двери, начали стрелять: автоматные очереди прошивали поверху, дырявя соломенную крышу. В отсветах пламени из автоматов люди скользили тенями. Одышливо сипя, пригнулся совсем близко к Косте тот, с кем он обменялся перед тем «любезностями», и Костя увидел в красно мигающем отблеске на плоском лице глаза, налитые дурным страхом.
Конвойные стреляли для острастки: Костя это понял сразу же, как только оборвались очереди, ни стонов, ни криков — оборвалось, и все разом замерло. И еще, должно быть, не веря, что стрельба прекратилась, пронесло, что жив, плосколицый, озираясь на входной проем, примирительно прошипел:
— Патронов, гады, не жалеють, мешками, кубыть, у них.
Снаружи на ломаном русском языке прокричали:
— Ахтунг! Слушать! Предупреждаль: кто есть разговаривать, кто есть бунт — стрелять беспощадни!
Конвойные задраили вход, и Кутушкин, на ощупь что-то делавший с раненой ногой, сказал в раздумчивости:
— Ить верно! Скоты и есть. Чуть пужнули — и вона: молчок!
В дреме, не согреваясь поначалу нисколько, прижатый к стене, боясь — как бы не придавить Кутушкина, не повредить ему, Костя не представлял, сколько скоротал времени. Очнулся от гомона, невнятных голосов снаружи, глушившихся стеной риги. От стены нахолодило, пробрало, несмотря на то что спереди чувствовал тепло от беззастенчиво навалившегося «храпуна» — так он мысленно прозвал того пленного: забористый, со всхлипами храп его слышал сквозь дрему.
Тамбовчанин не спал, возле самого уха Кости проронил:
— Еще партию пригнали — такая заварушка…
Со скрипом распахнулись створки, и в непроницаемой темноте в ригу втиснулись еще пленные. И тотчас спросонья, в испуге посыпалось:
— Что? Что?! Люди же здесь!.. Давите! По живым идете! Куды-ыы…
И уже знакомый, сильный, должно быть, командирский голос спросил:
— Кто такие?
— Люди. Такие же…
— Много вас? Здесь, как сельдей в бочке, некуда!
— До ста будет, не менее…
— Что же они, сволочи, делают? Тут раненых половина!
Кто-то тонко, будто лопнула перетянутая струна, взвизгнул:
— Братцы, кореша задавили! Давю-у-тт!..
— Ти-ии-хо! Слушайте все! — снова раздался властный голос, возвысившийся над воплями, стонами, руганью, заглушая их, — он заставил притихнуть, умолкнуть людей. И, верно, сознавая момент, теперь свою исключительную роль, человек заговорил: — Я комбат Куропавин. Попал в плен по контузии — придавлен в окопе танком. Немцы хотят, чтобы мы сами передушили друг друга, — поступают, как со скотами. А мы — советские люди, бойцы Красной Армии. Предлагаю — бить конвойных, захватывать оружие! Позади у риги — второй выход. Выломать! Ломать и стены! Выходить! Сосредоточиваться в лесу, за рекой. Вперед, товарищи!
Вновь зашумели, загалдели, задвигались. И Костя, охваченный каким-то неосмысленным порывом, сказал, стараясь подняться с пола: «Слушай, тамбовчанин, он правильно говорит!»
— Да ить пощелкают из автоматов, пулеметов, как рябчиков! — крикнул кто-то.
— Всех не пощелкают! Вперед, товарищи! Промедление — смерть!
Костя чувствовал, что возбуждение, охватившее сейчас людей в риге, подчинило себе и его, — через какие-то секунды люди разнесут ригу, повинуясь голосу, воле невидимого и неведомого комбата Куропавина. Ринется со всеми и он — тогда уж не остановить до конца, до любого конца. Однако в эти самые секунды какая-то инерция еще держала его, держала всех людей, словно той пружине, чтоб сорваться со взвода, недоставало какого-то незначительного усилия…
Он не ведал, что всякое событие, всякое действие должно вызреть, подготовиться, и те самые секунды, недостачу которых он подспудно ощущал, те секунды — удалось ли их выиграть или нет — определяли во все времена в равной мере исход и малых замыслов, и исторически значимых предопределений и явлений.
Этих секунд, однако, хватило, чтоб конвойные, учуяв недоброе, поняв, что назревал бунт, тотчас приняли меры: часть конвойных оттеснила вновь прибывшую партию пленных, другие же, бросившись к входу в ригу, выкрикивая на все лады: «Хальт! Цурюк!» — застрочили из автоматов. Стреляли не поверху, не в воздух — стреляли в темноту, где плотно теснились люди. По крыше, по стенам снаружи ударили два или три пулемета — посыпалась трухлявая солома, взбилась мякинная пыль. И сразу — стоны, крики, люди метались, падали на землю, отползали в сторону, давили друг друга — взлетали рвущие душу нечеловеческие вскрики…