— Так ты гоноши, што ль! Лешие — не отстрянешь от них: на собранье што репьи — Садык да Анфис Машков, бабий командир…
Она промолчала, думая о том, что считала своей оплошкой, — о воротнике, чего не заметила, когда Федор Пантелеевич, отправляясь на завод, одевался и прилаживал к лацкану пиджака извлеченный из коробочки орден «Знак Почета», — с орденом и с этим костюмом он возвернулся тогда, в сороковом, из Москвы. Калинин, вручая орден, долго не выпускал его руку, чувствительно держал, благодарил за труд, буравил из-под очков лучистыми в морщинистых веках глазами лицо Федора Пантелеевича, будто хотел запомнить, оставить в памяти своей, спросил участливо:
— Говорят, несправедливость к вам допустили в двадцать девятом? И не хотите, чтоб поправили?
— Оно как? — уклончиво ответил Федор Пантелеевич. — Время прошло — и заживает всякая болячка.
— Понимаю, понимаю вас… Время — лекарь, известно!
Награжденным уже в гостинице вручили приглашение в магазин, там предложили всякие обновы-подарки на выбор, — вернувшись домой, всех щедро одарил Федор Пантелеевич.
Расценив молчание жены по-своему, как обиду из-за того, что утром воспротивился ее предложению, и желая смягчить, а вместе и предупредить, чтоб не широко затевала, — не до пиров, сама знает, — сказал, уже подсаживаясь к столу:
— Ты, мать, только не разводи киселя на маланьину свадьбу, — сама знаешь, што и как. И утром того… какие уж, думал, праздники?
— Полно, Федя! Ай не поняла? Завтра те полста отобьет, — не в осудку будет, чай, поймут люди. А нынче на собранье было што иль ничё? Забыли, может?
— Не забыли, — протянул Федор Пантелеевич со скрытой горделивостью, доставая из кармана шуршащую, сложенную плотную бумагу. — Ненашев в конце пригадал — и к трибуне… Грамота и талоны на промтовары — бесплатно! А мне на што? Сама погляди! Иль вот Катерине — баба она и опять же внучка там…
— Неужто не разберемся? Ломать голову-от! А к столу тоже припасено: медовуха, дичатина — пельмени сготовим, три женщины в доме!.. Тимофевна, Катьша-мала да я.
Он понял, что она не держит обиды, если шутит, и, значит, ночь напролет будет ладить пельмени, лепить, выставлять листы на мороз. Придут из школы постоялица с дочерью Катьшей, тоже подключатся, помогут. И в довольстве вспомнил, что в самый раз, выходит, неделю назад после той трехсуточной работы, когда ликвидировали «козла», смотался с ружьишком в белки, чтоб пострелять рябчиков, да на счастье наткнулся в каменной расселине Громотухи, у самой Власихиной заимки, на кабаржонка-подранка, все одно уже обреченного.
Что ж, не удалось шумно отметить новоселье, их переезд в эти хоромины, — грянула в то воскресенье война, порушила застолье. Может, и права Матрена Власьевна: все хоть малая выйдет поправка?
За столом кроме хозяев сватья Косачевы, уравновешенные, чем-то похожие друг на дружку; Садык Тулекпаев с Бибигуль, — тонко, мелодично взванивает на шее ожерелье из серебряных монет; против них — Машков с женой, — Глафира то и дело накидывает петлю на пуговицу разъезжавшейся на полной груди батистовой кофточки; рядом — Идея Тимофеевна, усталая, озабоченная, — ей ночью придется корпеть с проверкой тетрадей. Особняком, с краешку стола, приткнулся Гошка: при первом удобном случае улизнет через улицу, наискосок — Тулекпаевы, там Роза, Ахмедка; с Тимшей Машковым кашу сегодня не сваришь: домовничать оставлен при больной сестренке Насте. Невестки Катерины не было, — в смену заступила, а вот Катя-маленькая, сосредоточенная, строгая, сидела между дедом и бабой Макарычевыми; если бы не знать, что она и Косачевым тоже родная внучка, признать по внешности такое просто нельзя: вся она в женскую породу Макарычевых — чернявая, круглоликая и скуластая, с курносым носом, широко поставленными глазами. Не было за столом и Андрея: Матрена Власьевна все же улучила минутку, поведала гостям, что тот днем заскочил на завод, поздравил отца да укатил в Усть-Меднокаменск, — известно, срочности.
Разговора раскованного, праздничного не выходило, все зачиналось с войны и поворачивалось опять же к ней, к сводкам, что печатали газеты, вещали репродукторы. И как того ни хотелось всем, — старались щадить хозяев, не заговаривать о сыновьях Васьше да Косте, — а все же срывался, соскальзывал разговор и на них, на знакомых и товарищей, теперь тоже где-то мыкавших военную долю, и женщины, не выдерживая в нервной слабости, смахивали слезы. Чаще других слезилась хозяйка, вздыхала, и Федор Пантелеевич, расчесанный по случаю именин, с распаренными и отскобленными от окалины ладонями, хмурясь носатым, чернобровым ликом, останавливал ее негромко, без нажима: «Буде, мать…»