Выбрать главу

Береста занялась, потрескивала успокоительно, свертываясь в огне живыми колечками, и Андрей, поднимаясь с корточек, подумал, что тревожное состояние у него наносное, временное: еще утром здесь толкалось много людей, все тут жило и бурлило, гомон и переклики оглушали вокруг лес, а теперь стало пустынно. Но ему не впервой бывать здесь и одному, к тому же скоротает, перебудет всего ночь, утром рано заскочит на делянки, а после — в Свинцовогорск…

Да, здесь ему, Андрею Макарычеву, было все знакомо: и черная от времени, осевшая на один угол избушка, распадок, тропинка, извилистая, петлявшая среди зарослей ежевики, карагача ко дну узкой теснины, к зажатой скальными откосами Громатухе, злившейся, крутившейся в ярости на заступах и порогах, взбивавшей свои струи в радужную пену. Летом буйство Громатухи слышалось у избушки днем и ночью нескончаемым ропотом. Своими были и кедрачи, жавшиеся к уступу, вздымавшиеся мачтами в небо, стволы их — приложи ухо — вечно звенели, будто струна. И тот «басмач» — так окрестили этот кедр — по-прежнему одиноко держался на скале, осанистый, разлапистый; большая часть его корней свисала со скалы, будто плети, перевитые, узластые, и шишек на нем всегда росло немного, но все — тяжелые, точно отливки, и орешки под металлически-прочными фартучками — ядреные, один в один, словно бобы.

И озеро Голубое отсюда — рукой подать: за Гоновой грядой сразу, однако пешему хорошего хода к озеру клади полдня. Гоновая гряда тоже знаменита: заходила откуда-то сюда кабарга, по осени трубно-боевые всклики самцов взрывали тишину окрест, казалось, трубили рядом с заимкой и всегда неожиданно. Вода в Голубом озере — прозрачная, отстойная, будто ее профильтровали, и в утренние тихие часы со скалы, с «креста» дно озера просматривалось далеко от берега, валунное, сбегавшее почти отвесно; синеспинные матерые хариусы разгуливали привольно, водилась другая рыба, поговаривали даже — осторожные, недоступные ускучи.

Войдя в избушку, Андрей в сумраке, при слабо пробивающемся сквозь закопченное оконце свете, подошел к нарам, застеленным лапником, еще хранившим с ночи хвойный разогретый дух. На гвоздях вдоль стены висели пучки пересохшей, крошившейся в пальцах душицы, бурые папуши сморщенных, усохлых листьев бадана — припасы, сделанные, еще по довоенным правилам: вошел в избушку — найдешь на самый первый случай нужное — пользуйся им, но, уходя, оставь и сам, что у тебя есть, пополни запасы — соль, сахар, спички, сухари, наколи дров, нащепли для розжига бересты. Что ж, открылись приметы нынешнего, военного времени: три дня назад Андрей обнаружил в избушке лишь пучки трав для заварки чая да на сколоченном в углу столике три засохлых, не годных к употреблению головки лука; соли, сухарей, сахару и в помине не было.

Отщипнув два листа бадана, вытащив из пучка щепоть хрупких стеблей душицы — натается снег, закипит вода в чайнике, он бросит в него траву, — чай настоится духовитым, крепким. Сейчас, в расслабленности, Андрей ощутил тягуче-ноющую усталость в ногах, присел на край нар. Чайник еще не скоро закипит. Перебирая в памяти все, что случилось за день, снова ощутил беспокойство. Сидел какое-то время не шевелясь, словно прислушивался к этому ощущению, и не заметил, как перед глазами живо и ясно возникло то, кажется, ничем не выделяющееся из общего ряда дневных дел событие…

Обегая новые делянки на лыжах, знакомясь, как на них зачиналась работа, он на Гоновой гряде оказался уже во второй половине дня. В лесу от первоснежья все сверкало, было настороженно-тихо; от режущего света глаза устали, побаливали в перенапряжении. Он уже хотел скатиться вправо, откуда отчетливо доносились голоса и перестуки топоров, как вдруг услышал слева, за кустарниковыми заснеженными зарослями вскрики, понуканья: «Но, но-оо, давай! Пошел!» Что-то там стряслось, и он, повернув лыжи, заскользил туда, огибая густой, в снежных шапках кустарник. И в одно мгновенье ему открылось: два хлыста, комлями уложенные на сани, запряженные тощей лошаденкой линяло-буланой масти, застряли — при повороте хлысты зажало между стволами лиственниц, выперло пологими дугами, и лошаденка не могла сдюжить, сорвать сани с места. Должно быть, уже не раз две женщины, закутанные шалями, в телогрейках, в пимах, — лиц их Андрей не видел — принимались понукать, гикать, хлестать вожжами лошаденку — она рвалась и понуро затихала, бесчувственная к крикам и побоям.

Выпростав на ходу из кожаных креплений лыж ноги в пимах, Андрей пошел к женщине, тянувшей лошадь за ременные вожжи и хлеставшей петельно сложенными концами. Вторая женщина, согнувшись позади саней, тужилась сдвинуть с места хлысты.