И он принялся разгребать снежный намет над розвальнями, чтобы убедиться, что произошло не самое страшное. С лошадью и санями он сделает что нужно — распряжет и свяжет оглобли, выставит их торчмя. Порывы ветра вскруживали, бросали снег, который он разгребал, колючими охапками ему в лицо — Андрей отворачивался, сплевывал. Снова заметало, заравнивало то место, какое он только что разгреб. Он уже подумал, что не то делает, тратит время впустую, лучше пробрести по розвальням, как вдруг руки его в снежном намете наткнулись на что-то, и он тотчас догадался — человек! Захлебываясь снежной пылью, отбрасывая торопливо снег, ощутил под пальцами полушалок… Женщина? Идея Тимофеевна? Неужели?..
Он нащупал рукава фуфайки, напрягаясь, думая в сумятице, жива ли, потянул к себе и понял — она! Сунув голицу за отворот полупальто, он голой рукой отирал от снега ее лицо — оно было холодным, но не ледяным.
— Идея Тимофеевна! Это я — Макарычев! — Он с трудом приподнял ее, взял на руки.
Она будто застонала — или ему почудилось в завывании бурана, — даже будто шевельнулась у него на руках, точно расслышала его.
— Вы потерпите! Потерпите минуточку! Сейчас! — в суетной обрадованности частил он, снова опустив ее в снег, сбросил с себя пальто, накрыл им Идею Тимофеевну — сам остался в стеганке-душегрейке, которую ему силком навязала Матрена Власьевна, прослышав, что он отправляется к белкам. — Лошадь только распрягу и — в заимку. Сейчас! Как же такое случилось? Как?..
Он шел к избушке с тяжелой живой ношей на плечах, прокладывая, по пояс в снегу, новый путь — прежний сровняло начисто, выгладило бураном, да и в неутихавшей снежной свистопляске он бы его все равно не обнаружил.
Идея Тимофеевна очнулась еще там, на снегу, когда он накрыл ее своим пальто, оставил, справляясь с лошадью. Пересиливая упругие, рвущие порывы бурана, радуясь, что она пришла в себя, Андрей сказал:
— Теперь — все! Теперь — порядок! До избушки — и все! Вот так, давайте — на плечи… Вы меня слышите?
Порыв ветра на секунду затих, чтобы снова с яростью закружиться колючим холодным вихрем, и Андрей услышал ее слабый голос:
— Знала, что придете… Ничего, только ноги не мои, не чувствую.
Ввалившись в избушку, в темноте угадывая край нар, он опустил Идею Тимофеевну: «Считайте, дома, в тепле». Избушку порядком изветрило, остудило, — должно быть, уходя, он неплотно прикрыл дверь. Нащупал «пятилинейку», вздул ее и, обернувшись, встретил широко раскрытые, настороженные глаза Идеи Тимофеевны — какая-то легкая смутность подступила к сердцу, но он, ломая ее, решительно шагнул.
— Будем ноги приводить в чувство!
Стащил стылые, смерзло-тяжелые пимы, подтянул вверх штанины брюк, узнав их, невольно улыбнулся. И Идея Тимофеевна, разматывая полушалок, шевельнула непослушными губами:
— Угадали? Ваши? Я ведь всем обязана вам: в доме родителей живу, работу получила…
— Пустяки! — отозвался он, сдергивая с ее ног носки. — Не благотворительностью занимаемся — обязаны! А штаны не мои — батины или Гошкины…
Ноги ее отморозиться не успели, лишь сильно охладились. Андрей стянул с шеи шарф, растирал им ступни, икры — размашисто, сильно, — то и дело допытывался: «Отходит? Пошло тепло?»
Идея Тимофеевна молчала, будто не слышала его вопросов, испытывая с каждым очередным взмахом шарфа, скользившего по коже, блаженную волну тепла, растекавшегося от ног по всему телу — к голове, теперь открытой, со взбившимися русыми волосами, к пальцам рук и ног, как бы плавившихся в щекотной терпкости.
С детства она помнила такое состояние: застывали, коченели на морозе руки, становились бесчувственными, а вбежишь в дом, сунешь их на припечек, в сугрев — через минуту пойдет в пальцах ломить, постреливать…
В те минуты, когда Андрей днем появился у застрявших саней с хлыстами и быстро, с какой-то игривой ловкостью справился с их горем, а потом, уходя, сказал, что ночует в заимке, ей, Идее Тимофеевне, в каком-то коротком наваждении представилось, будто вокруг никого и ничего не существовало — лишь только она и он, сноровисто, быстро ускользавший на лыжах среди заснеженного редкого леса. Не подвластная рассудку сила держала ее, приковав ее взгляд к высокой, чуть согнутой в движенье фигуре в коротком полупальто, в пимах, мелькавшей меж стволов. Он удалялся, то пропадая среди лиственниц, то вновь открываясь, и ей нестерпимо хотелось быть там, с ним, скользить рядом, уплыть, раствориться вместе с ним в неверной замутненной мгле…
Ее тогда окликнула Ольга Сергеевна, настороженно воззрилась печально-дымчатыми, как у лани, глазами, — Идея Тимофеевна не ответила, повернулась, пошла к саням, словно не желая ненароком расплескать свое состояние, — прямая, твердая.