После она сделала еще три ездки, потом решила: повернуть лошадь в начавшемся буране, отыскать заимку. Свое появление там было просто объяснить — лошадь вывела к жилью… Ей приходили расхолаживавшие, теснившие грудь мысли: ну как она, женщина, отваживается сама на такой опрометчивый шаг, зазорный и постыдный? Ведь он ни разу не выказал ей прямого расположения, простого мужского интереса, — она бы легко такое почувствовала. К тому же у него есть Катерина — неразделенная любовь, есть своя печаль. В глубине души мерцающим огоньком возникла жалость к мужу Анатолию, ни в чем не виновному, доброму, покладистому. Она его по-человечески жалела — искренне, без сердечной фальши; она пережила смятение тогда, бросившись к школе, думая, что это он, Анатолий, и не просто ранен, а искалечен… Рассказ старшего лейтенанта не успокоил ее, не снял смятения, — напротив, прибавил боль: неужели Анатолия нет и она уже никогда не скажет ему обычного «прости»?
И вместе с тем необъяснимым представлялось ей самой ее полное неприятие старшего лейтенанта, вестника беды, в общем-то симпатичного, которому к тому же ранение, костыли, командирская шинель, пробитая в двух-трех местах, прибавляли значения в глазах людей. Недаром во второй его приход в школу женская половина учителей уже оделяла его своим вниманием. Он-то как раз — она чувствовала это — смотрел на нее с понятным ей интересом. До конца она не сознавала, что ей не нравилось в нем, даже раздражало — нервозность ли, налет ли показного, что улавливала она в том, как он присаживался, устраивал раненую ногу, прикрывая ее пробитой полой шинели. И когда он сказал, что хотел бы приходить, видеть ее, она ответила: «Не надо, Олег Николаевич, сама навещу, если что…»
Тяжело, мрачно поднявшись тогда, он приладил костыли, разжал нервно тонкие губы: «До свидания». Кивнул коротко, резко.
Так что же… Ее осудят? Но кто такое сделает? Она могла бы сама стать себе судьей, пожалуй, куда более строгим, беспощадным, — это она знала, потому что у нее была любовь к Кириллу — была, да сплыла…
Теперь же, слушая бодрый голос Андрея Макарычева: «Отходят? Пошло тепло?» — она не отвечала и в блаженстве и в беспокойном ощущении того, что рок наконец свел их, что сама судьба руководила ею, когда она свернула лошадь к заимке. И она знала — неотвратимо суждено свершиться тому тайному, что бесовским наваждением, душевным смятением являлось ей в иные ночи, когда она в душной разгоряченности лежала на узкой лавке в доме Макарычевых…
Сейчас, сощурив, сведя до щелочек глаза, она неотрывно смотрела на Андрея, сквозь сетчатую размытость ресниц видела его узкое смугло-цыганистое лицо, мужественное и даже красивое, — тонкий нос, чуть раздвоенный подбородок, выдававший упрямость характера, блестящие волосы, ссыпавшиеся на высокий лоб, шею с напряженными, вздутыми жилами, с костистым подвижным кадыком, длиннопалую руку с зажатым концом шарфа, скользившего по ее ступне, — видела его широкие, налитые силой плечи, угадывала высокий стан, изогнутый оттого, что он сидел перед ней на корточках. Точно бы таинственный, сокрытый магнит неотступно водил, правил ее остро-жгучим, пристально-нежным взглядом…
А он, продолжая растирать ее ноги, иногда взглядывал на нее снизу вверх и по своему простодушию не догадывался о том, что происходило в ней, — видел лишь бесстрастно-невозмутимое лицо, еще бледное и, казалось, неживое, с сомкнутыми длинными ресницами. Думая, что она попросту еще не отошла, он тер, массировал ее ноги, приговаривая бодряческим тоном:
— Ничего, сейчас станет тепло! Начнут отходить — в пляс пойдете еще! А у меня музыки нет…
— Мне уже лучше, — отозвалась она. — Могу дальше сама.
— Вот как? Значит, и верно в пляс?
— Так у вас же музыки нет…
Подтянулась, выпрямилась на нарах, взглянула на него как бы со снисхождением, оттого, что больше, чем он, что-то знает и понимает. Однако лишь на короткий миг мелькнуло в ней это потаенное женское превосходство, и она уже с ласковым смешком потянула шарф из его рук.
Он, пожалуй, только теперь взглянул на нее по-иному, что-то открывая для себя. Отпустил шарф и быстро поднялся, достав головой черный потолок избушки, сыпанувший крошками.
— Будем чай пить! — сказал он. — Есть целый клад по нынешним временам — кусок хлеба, сахар!..
В эту минуту он почти по-детски обрадовался, припомнив, что с вечера не поддался искушению, напился пустого чаю, не притронулся к ломтику хлеба, к колотым кусочкам сахару, завернутым в тряпицу, — ей сейчас надо подкрепиться, отогреться горячим чаем, вообще — нужно тепло, и он не мешкая разведет огонь, поставит чайник…