Выбрать главу

Вопросы старший лейтенант задавал уже как-то глуше — где, когда, как случилось, что «оторвался от части», при каких обстоятельствах попал в плен. И Костя в бесплотности машинально отвечал и вместе чувствовал — там где-то, в закоулках мозга, будто застрявшей занозой, сидела та нелепая мысль о Свинцовой горе, о рукопашной, — выстоял бы хоть в одной из них старший лейтенант? Было нелепым и то, что мысль эта теперь даже как-то веселила Костю, рождала какую-то тихую, необъяснимую радость, точно ему, Косте, уже открылось, виделось тайное свое превосходство, и оттого ровно бы легчало, меньше слышался голод, не так покруживало голову от табачного дурмана.

Когда Костя коротко пояснил, как схватили их с Кутушкиным, старший лейтенант взъярился, наливаясь краснотой, отодвинул толстую ручку с пером «рондо».

— Искали с фрицами встречи? Хотели сдаться?

— Чё уж, отвечал: не так, и все тут.

— Говоришь — рабочий, а Кутушкин, тамбовчанин, напарник твой, из крестьян, так? Не из кулаков?

— Не… точно. Над отцом антоновцы надругались…

— Спрашиваю: уговаривались, был план — сдаться? Обсуждали?

— Был бы уговор, так не полег бы в землю Кутушкин и я б вот этак перед вами…

Не смаргивая, буравили сухим взглядом глаза «старшого»; в блестках, поросшие рыжиной кулаки лежали теперь как-то неловко на бумагах, и Костя, непроизвольно мягчея, подумал: «Ах, старшой, по уму бы все и порешить…» И шевельнулся на табуретке, поднял взгляд.

— Правду говорю… Отправьте в часть, воевать стану. По совести…

Долго, с каким-то трудом, словно в глуби мозга, за красными натруженными глазами у него никак что-то не связывалось воедино, старший лейтенант смотрел на Костю, потом, сжав пальцами окурок, отложил на пепельницу, разжал шорхлые, белесые губы:

— Ладно, идите.

3

Костя брел в барак, меся грязь, — осклизали, разъезжались ноги, пудовые, с налипшими вязкими ошметьями. С низко обвислых заволочно-угрюмых туч срывались, будто в суетной нервозности, снежные хлопья, оседали в маслянистое месиво, мигом исчезали. Сырой тягучий холод беспрепятственно проникал под шинель, стылым панцирем стягивал худое, изможденное тело, и Косте в апатичности, казалось, вселившейся на бесконечье, было все безразлично — даже стылости тела не замечал, не чувствовал, и, однако, в какой-то момент явилась, не тронув его, не разрушив апатии, мысль: «А пусть и решетка, — чё ни то одно уж!»

Ночью в бараке хоть и угоманивалась дневная жизнь, утихали споры и страсти по случаю оценок военного положения, их личной судьбы, — полного покоя, тишины все же не наступало: одни храпели на разные лады — от тихого, умиротворенного до громкого, со всхлипами храпа, другие — разговаривали во сне, командовали, отдавали четкие и ясные распоряжения, третьи — вскакивали, садились на соломе, шало вопрошали: «Где? Где мы?!»

Костя не спал. Улегшись на сухую солому, в тепле, какое было сотворено, поддерживалось телами людей, живым их дыханием, он лежал с открытыми глазами, смутно различая в темноте потолок, оклеенный бумагой, порыжелой и изодранной, свисавшей лохмотьями, и впервые ему с поразившей его ясностью открылось: он с людьми, пусть даже вот не близок с ними, они тут отовсюду, самые разные, но, оттого что они рядом, чувствовал постепенно, но уверенно входившую в него покойность и силу. И пусть, как этот «капитан», еще, поди, найдутся, но большинство из них, несмотря на жестокую, зачастую не по своей вине сложившуюся долю, хотя и разные были у них точки зрения на происходившее с ними и на ход войны, помышляли об одном, рвались в части, на фронт, чтоб снова биться, драться с врагом…

Более того, он думал, что, построй таких сейчас, вот так, оборванных, изнуренных, дай оружие, произведи боевой расчет, и они, уже понюхавшие пороху, испытавшие горечь неудач, вновь с ходу, без колебаний пойдут в бой.

Он твердо в это верил, поскольку знал, что и сам бы в числе первых встал не мешкая в такой строй. И, думая так, испытывая светлые приливы в душе, — ему уже проще и отдаленнее, как несущественное, как пустяковое недоразумение, представлялись и вызовы к Аржанову, и нелепая возможность угодить за какую-то неведомую решетку.

Должно быть, такой вывод ему явился во сне или в дреме — он не мог бы в точности сказать, уснул или нет, задремал ли только, — очнулся как-то легко, без обычной, знакомой тяжести, вызванной застарелым, скопившимся недосыпанием, и какая-то как бы даже несообразная ясность, светлость, растворившись во всем теле, жила, наполняла каждую клетку, — и Костя в потаенности, боясь утратить возникшее настроение, лежал не шевелясь на соломенной, измельченной подстилке. Было и другое, что взбудоражило и теперь, еще не затихнув, не унявшись, как бы электрическими токами пульсировало в жилах: будто и вывод, явившийся ему, был предопределен вот такой фразой, осязаемо-выразительной, чеканной: «А ты вот к ним приглядись — к людям будь ближе». Черты Косте не запомнились — расплывчатые, дрожащие, — не «ноздрястый» ли тот конвойный?.. Казалось, сказавший их был скрыт кисеей скользящих теней — и странно, будто от развесистой, старой лиственницы, к которой приткнулась Ивановская заимка, возле нее-то Костя и сказал Кате Косачевой вроде бы и смехом, и всерьез: «А чё, выходила бы, Катьша, за меня замуж? Не прогадашь, поди».