Черные зрачки у него, большие, расплылись чуть ли не во все глазное яблоко, и оттого, верно, Куропавин, объясняя ему то немногое, что знал о сыне, заглядывал в глаза в надежде уловить хоть какую-то реакцию, намек на ответ — что ему ждать, — однако не отмечал в них ни малейшего движения: глаза, казалось, были неживыми, затверделыми, все сокрыто в темных их недрах, сокрыто под спудом.
Уже взяв бумажку с номером телефона, вставая, Куропавин отважился, спросил:
— Как вас звать-величать?
— Это неважно, — уклончиво и ровно ответил тот.
Куропавин тогда оказался привязанным к Москве, к гостинице: Охримов, прощаясь, сказал, что «поднимет» постановление по «Большому Алтаю», потребуются какие уточнения — сам разыщет его в гостинице, и Куропавин старался меньше покидать номер, а если случалось уйти, предупреждал горничных, когда вернется.
Однако Охримов не звонил, не искал его, хотя Куропавин уже надоел горничным, дежурным по гостинице, допытываясь на дню по несколько раз, не разыскивали ли его, нет ли каких ему вестей, и, кручинясь, подумывал, не изменился ли Охримов, не стал ли за эти годы другим — необязательным, своего рода дипломатом, — сказать, пообещать, а там-де время выветрило, запамятовал, какой спрос. И все тверже зрело: вот выждет срок, пройдут три дня, когда должен позвонить о Павле, а после сам будет толкаться, прорвется в ЦК — известно, на бога надейся, а сам не плошай. На четвертый день, с трудом дождавшись, когда время только-только перевалило за девять, он, оглушенный от решимости, что сейчас позвонит, достал из кармана бумажку, на разом ослабевших ватных ногах спустился к стойке администратора. В голове стучало: «Сейчас, сейчас тебе скажут, подтвердят ту шифрограмму, тогда и всем твоим «чудачествам» разом конец. Ко-не-ец! Не до начинаний будет — складывать придется полномочия. Пойдешь и заявишь в ЦК сам, намек Белогостева тебе понятен: «А вот плен, да если подтвердится… сам понимаешь ситуацию… Нелегкая. И для тебя, и для меня, считай…»
Трубка телефона показалась грузной, будто гиря, и, пока набирал номер, приладив бумажку, уши заложило, точно бы под прессом, топкий до писка звон вступил в голову, и свой голос он не узнал, когда сказал:
— Здравствуйте! Куропавин говорит.
В боязни ничего не разобрать голос различил слабо, точнее, догадался, что он принадлежал тому, с черными расплывшимися зрачками, сотруднику, принимавшему его, — он, кажется, тоже ответил «здравствуйте», а уж после сказал:
— Вы могли бы приехать?
— Приехать, говорите? К вам приехать?.. — захлебисто, напрягаясь, чтоб понять — так ли расслышал и что может крыться за теми словами — доброе иль зловещее для него, наконец смекнув — была не была, напрямую спросил: — К чему быть готовым?
— Приезжайте! — не отвечая на его прямой вопрос, веско предложил тот. — От часового позвоните.
И трубка замолкла. Вешая ее, Куропавин ощутил противную, неостановимую дрожь, даже с трудом попал в вилку рычага, подступила боль в груди, а в воспаленно-распертой голове, обжигая ее, билось: «Все, все, все!.. Было бы хоть что-то, хоть самое малое доброе известие, — намекнул бы, дал бы понять. Дал бы, дал!» Администратор, пожилая седая женщина, поверх стойки взглянув на него, на меловое, бескровное лицо, даже привстала со стула, спросила с протяжкой: «Вам плохо?» Язык его задеревенел, и Куропавин, механически, с трудом ответив: «Побуду в номере», неожиданно осознал, что да, ему лучше отлежаться, перебыть какое-то время в номере. Он настолько разволновался, нервы его расшалились, — по лестнице еле поднимался: подкашивались ноги, и боль, как бы теперь разлившись по всей груди, отдавалась при каждом шаге, и Куропавин с трудом доплелся до номера. Сосед его, директор танкового завода на Урале, свежеиспеченный генерал (в Москве ему и объявили, переодели в форму), что-то складывал в портфель, собираясь по своим делам, оглянулся, когда вошел Куропавин. Выпрямился, отодвинув портфель по столу, и седеющие широкие брови его в неудовольствии подвигались: он знал в общих чертах беду Куропавина, знал, что тот как раз и спускался к телефону, а вот явился — лица нету, и шагнул к Куропавину, встряхнув округлым брюшком под гимнастеркой, стянутой новеньким ремнем.