Выбрать главу

В больнице Куропавину пояснили: да, поврежден позвоночник и, возможно, дело худо.

Пять дней отмаялся Максим в жару и бреду на больничной койке, а утром, на рассвете, очнувшись, спросил сидевшую возле него Галину Сергеевну: «Мам, солнце еще не вставало?» — «Нет, сынок, не вставало».

И этот странный, неведомо почему возникший у сына в момент его смерти вопрос — Максим вслед за ответом матери вздохнул коротко и затих — многие годы, внезапно являясь Куропавину, взвихривал, мешал все его чувства, долго бередящим осадком лежал на душе.

По-прежнему она молчала, хотя ему почудилось: то далекое, в которое она ровно бы ушла и которое он видел в ее глазах, теперь будто приблизилось, и даже щеки ее, казалось, чуть окрасились, оттеснив сумрачный налет, и он, Куропавин, заторопившись, комкая в памяти прошлое, шевельнулся на кровати, рассчитывая вывести ее окончательно из той пугающей глубины, принялся рассказывать подробно, в деталях, как было в Москве.

Он не скрыл от нее, сказал, что перед Охримовым ставил вопрос, чтоб отпустили, направили на фронт; глядя ей в лицо, надеясь увидеть ее реакцию, ничего, однако, не заметил, словно ее никак не тронуло его сообщение, и он примолк в нерешительности, даже чуть задетый этим ее равнодушием — неужели ей все равно, как он мог поступить в той ситуации?

— Ну, ты понимаешь, — заговорил он после паузы, подумав, что она, возможно, не поняла мотивов его решения, — какая ситуация, Галя? Понимаешь? Сын секретаря горкома — в плену? В этом положении как руководить людьми, партийной работой, вести ее, поднимать людей, — пойми! Какое у меня моральное на это право? Выход, считал, один — фронт. Там, в бою, на фронте — другое дело, другие морально-нравственные критерии, вот и полагал… Да если все так с Павлом, значит, мстить за него, за изломанную жизнь, за беды, которые это зверье несет всем людям! — Заметил: она чуть пошевелила темными дужками бровей, будто в неудовольствии. — Конечно, это было эгоистично. Ты в таком состоянии, но… поняла бы, надеюсь, так ведь?

— Поняла бы, — пошевелила она губами. — А вот тогда не сказал правду, Миша…

— Тогда, Галя, оглушен был! Как обухом по голове. Павел — и плен! Но прав Охримов: может быть и другое, Галя… Мог он и погибнуть. А погибшие за родину не умирают, Галя, — понимаешь? Не умирают!.. — И сам вдруг содрогнулся от этой мысли и как бы задохнулся: будто на бегу его внезапно рванули, осадили, и он — вздыбился. Следом почудилось — ему сыпанули пригоршню сухих искр, от них в душе вспыхнуло, запылало — жгучая теплота и очищение разом вошли в него. «Да что я?! Что?! Уже сдал в плен, похоронил! Откуда и почему? Почему?! Ведь не только эти две возможности — плен и гибель, есть третье!.. Есть!.. Третье — живой он, живой, Павел! Воюет!.. Ведь не чувствуешь, что с ним конец, что все!..»

— Чего уж теперь… — отозвалась она с покорностью. — Жизнь прожита, и судьба, выходит, у Павла такая… — голос ее осекся.

— Ерунда, Галя! Еще неизвестно ничего! Я и сейчас не верю… Ни в одно, ни в другое! Вот не верю, как хочешь! — искренне и напористо вырвалось у него, и он в этот миг ощутил облегчение на душе, догадавшись, что она той фразой дала понять и что разгадала его трудные мысли о Максиме, и что смягчилась, не держала больше обиды.

— Ладно, Миша, иди. Дел у тебя, знаю…

— Да, Галя, Портнов ждет.

Переполненный откуда-то хлынувшими теплыми чувствами, подпершими грудь, отчего стало блескуче и возбужденно, он, поднявшись с края кровати, сгибаясь к ней, ткнулся в ее сложенные над одеялом чуть отеплившиеся руки, оставался так, почудилось, бесконечно долгое, блаженное время.

3

Сначала в те две ночи они не могли ни «протечь сквозь врага», ни «проскочить святым духом», — шиваревский девиз не удавался: казалось, столь прочной и плотной выходила оборона немцев, что не было там щели, малой лазейки, чтобы выйти к ним в тыл. И все же на третью ночь нашли стык, и танковая бригада «ножевой атакой», как выразился Шиварев, рассекла, раздвинула фланги, и в белых маскхалатах, будто привидения, облепив угретую броню танков, отряд прорвался, а после каждый из них втихомолку думал, что им повезло: к утру начавшаяся снежная коловерть замела следы, и немцы так и не догадались — в чем истинная причина танкового демарша русских. Трех убитых и пятерых раненых спецотрядчиков танкисты, прорываясь назад, прихватили с собой, однако обратный путь и для танкистов оказался сложней: оправившись от шока, немцы подтянули противотанковые пушки, успели до первого снежного заряда, сыпанувшего на землю, поджечь два танка. Костя Макарычев и его товарищи, сосредоточившись в ложку, поджидая других, слышали в вязко-придавленной, редевшей, должно быть от приближения снежного заряда, темноте, как захлебисто перекликались немецкие пулеметы, торопливо где-то, ровно бы совсем близко, в горячке и распыле, бухали пушки, рвались снаряды, сотрясая воздух, взбивая знобко землю. И Костя Макарычев, привалившись к товарищу еще не остылым, мелко вздроженным плечом, подумал зло: «Ишь, гады, очухались, вона как залопотали!»