В занавешенном окошке, выходившем во двор, почудилось, мелькнула тень, потом звякнула щеколда и на крыльцо шагнула женщина, непокрытая, с аккуратно собранными в толстый завиток волосами, в серой, домашней вязки, кофте. Он узнал ее и остановился, не доходя крыльца; теперь она выглядела моложе; верно, тогда толстый полушалок, ношеная великоватая телогрейка старили ее, и Костя от этого приятного вывода, что она еще не старая, как-то даже в смущении молчал. Молчала поначалу и она, должно, не угадывая его.
— Вам кого?
Костя вдруг подумал, что мог бы и не беспокоиться, отрыв свою «эсветушку», — она жива-невредима, мог бы с огорода прямиком уйти в лагерь отряда, а теперь вот надо объясняться, тем более что она ни сном ни духом не догадывается, кто он. Преодолевая вяжущую кисловатость во рту, сказал:
— Здравствуйте… Зашел вот, в огороде «эсветушку» прятали, ну, с тамбовчанином, корешом. К своим выходили, а после в сарае-от… — Он кивнул через плечо и заметил, как лицо ее живо скосилось, будто от боли; зачем-то запахивая кофту, шагнула со скрипнувшего крыльца.
— Нешто вы? Так ведь немцы тогда схватили?.. — Она смолкла и, как бы уйдя в себя, соображала, связывала в памяти один ей известный узел. И всплеснула руками: — А другой, другой — раненный, кажется, в ногу?
— Кутушкин, тамбовчанин…
Засуматошилась она, забеспокоилась, отступая в глубь крыльца.
— И чего тут? В дом заходите, не знаю уж там ваши дела военные… Самовар вздую!
— Не получается, извиняйте! Назад в часть надо поспеть.
— А вы ведь свинцовогорский? Семена Ивановича, кажись, знаете?
— Малость… Бражку-от вместе не пивали, не случалось, а так Семен Иванович — набольший человек.
— А мой-то Иван Иванович в партизанах, перед немцами ушел. Где-то в белорусских лесах. Весточка была. Кажется, еще вроде оттуда, с ваших краев, человек сыскался — в командирах будто у них, в партизанских.
— Кто такой?
— Вроде Курчавин. В Красной Армии был, да тоже к немцам будто раненый попал, а потом немцы по пленным стреляли, его вместе со всеми побитыми побросали, он, видишь, оклемался, да добрые люди выходили…
— Курчавин? А не Куропавин, комбат?.. — вырвалось у Кости, и он, сам не зная зачем, опустил на землю вещевой мешок, оружие, разогнулся. — Загадка!.. Не тот? В риге там заварушка была, так его же…
— Кто его знает!.. Может, и Куропавин. Сколько война разного народа подняла! Вон войска, мать моя, — идут да идут, конца-краю нету.
Костя молчал, стараясь осмыслить услышанное о партизанском командире, и никак не мог взять в толк, не выходило, чтоб это тот комбат, чтоб остался живой; должно, она права: и Куропавиных, и Курчавиных, гляди, на белом свете много, и комбатов, поди, тоже сколь хошь, и в плен угодивших — черт на печку не вскинет. Испытывал наплывно-давящую жалость оттого, что вроде и похоже, и не то, что какой-то Курчавин все же остался живой, воюет, партизанит, а тот комбат Куропавин, кого немцы покосили в риге, лежит прикопанный в силосной яме, а оттуда еще, с того света, как ни крути, не слыхал, чтоб вырывались…
— А товарищ-то, как говорите, — тамбовчанин? — спросила она. — Из неволи-то вместе бежали?
— Вместе хотели… — через силу откликнулся Костя и поднял вещмешок, оружие. — Хотели, да не вышло. Тамбовчанину, корешу, не судьба…
Молчала она, прикрыв рот ладонью, должно быть, уразумев за Костиными словами горькую правду. Вскинув на плечо вещмешок, автомат, винтовку, Костя сказал:
— Ну, прощайте…
Встрепенувшись, настойчиво кинув: «Вот хоть квасу попейте!» — она исчезла в двери и вынесла жбанок с крышкой, эмалированную кружку, ступила с приступок, налила беловатой, осветленной жидкости. Квас был ядреным, настоявшимся, и Костя выпил его одним духом, поблагодарил. Уходил через калитку — она выводила на уличный порядок; и, взявшись уже за железный запор, обернулся: хозяйка стояла на прежнем месте; серая, домашней вязки, расстегнутая кофта на ней показалась теперь темней, и во всем облике женщины было печальное и страдальческое. Костю торкнуло под сердце: что-то в ней почудилось схожим с той лесничихой, когда они с Кутушкиным снимали с березы тело истерзанного младшо́го Чайки… Со щемливым, мерцающим холодком в груди Костя шагнул за калитку.
Лагерь снимался. Возле палатки (ее разбирали, она была обвисшей, держалась на вертикальной стойке) Костя столкнулся с Улогой — тот отвязывал бечеву от распорки-кола.
— Приспив, сибирячок? — обернулся орудовавший на коленях Улога. — В самый раз: в ночь и потопаем, а то ж не натопались.