И ровно подхваченные горячим вихрем, женщины и ребятишки бросились на рудник. Бежала вместе со всеми Евдокия Павловна — где улицами, где огородами, уже прихваченными ржой и палостью, не замечая, не видя, что в жидкий поначалу поток вливались новые и новые люди; к ограде, к воротам на рудничный двор набежало до сотни — запальных, растрепанных, простоволосых. Плакали, подвывали бабы, к подолам приросли ребятишки, пугливые, сторожкие. Вся как бы растворившись, не сознавая своего тела — живет или нет, — Евдокия Павловна позади толпы приклеилась к столбу — не упасть бы, и лишь одна болевая мысль, вернее, даже какой-то обрывок ее царапал голову: «Неужели, неужели беда?..»
Толпа все прирастала, но сварные из железных прутьев ворота были заперты на большой амбарный замок; сквозь переплеты, за тополиными неровными рядками, рудничный двор был пустым, будто вымершим. Багровый, четко округлый верхний окраек солнца еще кровавился, оседая в густо-темную кромину горизонта; он вот-вот сползет в ту кромину, погрузится в плотную его окалину, и тогда наступит разом полная чернота, ляжет могильная темень. Толпа гудела, нервничала, часть ее, сорвавшись, куда-то побежала, другая пробовала силу ворот — скрипело, визжало железо; кто-то кричал: «Сволочи, заперлись!» Кто-то уже стал призывать — повалить, сломать ворота, но в этот момент — Евдокия Павловна с трудом понимала, что происходит, — из-за угла ограды выметнулась простоволосая баба, крикнула визгливо: «А чё тута стоять? Вона дыра-от в заборе, — туды надо!» И толпа качнулась, хлынула вдоль забора, и Евдокия Павловна, не отдавая отчета, тоже оторвалась от столба, пошла, сзади, с боков слыша горячее, свистящее дыхание: ее обходили, поджимали. Поток сужался вдоль забора, но люди напирали, рвались по кустарнику, по кочкам, сталкивались, падали — все это подсознательно отмечала Евдокия Павловна. И вдруг, зацепившись за что-то, она споткнулась, в тот же миг ее толкнули, и она, судорожно пытаясь уцепиться за дощатую стенку забора, упала, подминая будылья крапивы, полынника. Ощутила боль в ноге и груди, в кричащем стоне стиснула зубы. На нее натыкались, цепляли ее ногами, перешагивали, не останавливаясь, не задерживаясь, и она лежала, сжавшись в ожидании — изомнут, раздавят, она не встанет, не узнает, какая стряслась беда и что со всеми, с ее Петром…
Какое-то время еще не понимала, что все же толпа протекла, — лежала неподвижно, все еще слыша всем телом слитый топот, боль в ноге и боку, и ей сдавалось, будто сама попала в обвал, помяло ее, прибило, останется тут лежать, не поднимется, даже подумала — и хорошо, что не поднимется, если с Петром беда, если с Петром что… Ей лучше здесь, не вставая, тоже умереть.
И все же она пошевелилась, попробовала подвигать болевшей от удара ногой, и хотя от ломоты побежали в глазах радужные змейки, нога слушалась, двигалась; при вздохе в боку, где-то в ребрах, остро кололо, будто сломалось, хрустнуло несколько ребер. И она напряглась, держась за острые края досок, приподнялась на колени, а после, припадая на ломившую, жгуче болевшую ногу, неглубоко дыша, чтоб не вызвать боль в груди, встала, прислонилась всем телом к забору, постояла — отдыхая, собираясь с силами. Страшась оторваться от забора, перебирая руками, пошла; постепенно являлась уверенность — боль можно было терпеть и в ноге, и в боку. Евдокия Павловна заковыляла домой, стараясь выбрать путь попрямей. Теперь в ее голове почему-то жила единственная мысль: надо домой, там она обязательно все узнает, все тотчас откроется.
На подворье было пусто, будто весь «аэроплан» в одночасье вымер; на крыльцо из-за болей поднялась с трудом, в сенцах с оборвавшимся сердцем отметила: на гвоздике возле бадейки с ковшом одежи Петра Кузьмича не было, и в слабости дотянулась до лавки в передней, опустилась, зная, что больше уже не встанет, — силы вытравились до последней капли.