Нет, он не задремал, он был в той полной отрешенности, какая возникает, нисходит на человека в редчайших, особых ситуациях его состояния — абсолютной сплавленности духа и тела, торжества их, чаще короткой, чудодейственной гармонии. И он, Садык, не понимал ничего, не слышал, что вмиг что-то изменилось вокруг в этом зелено-дымном редколесье, что оно теперь трещало автоматными очередями, звенькало от пуль, они тюкали рядом; все вокруг наполнилось каким-то незнакомым беспокойством, галдежом, чужим говором. Его, пожалуй, вернуло к реальности странное, как показалось, поведение Колбасикова: он вывалился из кабины, пригибаясь, рванулся с заводной ручкой к передку машины, должно, крутнул, потому что тотчас зафырчал, завелся двигатель, и боец снова оказался на виду, хрипло крикнул:
— Немцы! Автоматчики! В машину!..
И Садык, вскидываясь на локоть, с ужасом, замкнувшим его сердце, увидел: Колбасиков хотел вскочить в кабину, однако как-то странно осел, будто промахнулся, не успел ухватиться за дверцу и завалился мешковато на бок, пилотка слетела с рыжей головы, встала на земле, будто бумажный кораблик, из разомкнувшейся руки вывалилась заводная ручка.
Бросившись к бойцу, теперь понимая, что стряслось непредвиденное, уже замечая в потемневшем леску перебегавшие близко фигуры в касках, слыша переклики гортанной речи, секущий треск очередей, цвеньканье пуль, их удары, верно, по кузову, капоту, подняв тяжелую ручку перед собой, думая, что мертв Колбасиков, совсем, поди, мальчишка, что в кузове машины мешки с подарками, какие должен вручить землякам, Садык Тулекпаев, шагнув перед бойцом, как бы защищая его, уже мертвого, защищая машину, по которой хлестали пули, в страшном гневе вознес ручку над головой — он не подпустит сюда, не даст никому ни этого бойца, ни этой машины с подарками; он даже крикнул в ярости:
— Стой! Не подходи! Садык Тулекпаев убьет всякий, кто подойдет сюда… Стой!..
Он крикнул и даже подумал: громом отозвался лес, отозвалось эхо, и в следующий момент что-то тупо стукнуло в грудь, мешая разом всё — сознание, чувства, память, и, падая рядом с Колбасиковым, Садык еще успел увидеть — голубой омут в бесконечной вышине раскололся, стал сдвигаться чистыми глыбами льда, куски его торопливо, бегуче крошились и вдруг завертелись, убыстряясь, закручиваясь в спираль, стремительно темнея, будто корка свинцовой настыли в отводном желобе; чернота расползлась, накрыла плотно Садыка Тулекпаева…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Отгорело тихо, негромко еще одно военное бабье лето. В октябре лишь дня три взыграло солнце, пригрело небуйным прощальным теплом, точно бы в стеснительности сознавая, что не было повода к веселому неистовству; поплыла редкая паутина, тоже в нехоти, невысоко — липчатые нити ее зависали на палисадах, коньках крыш, на пламеневших кронах рябин вдоль дворов. И это короткое, неразгулявшееся тепло следом придавило непогодой, согнало в буераки за городом, в низины, к топким берегам Филипповки: упали первые заморозки, с инеем, с куржаком на деревьях. Днем же, пробиваясь накоротке, солнце все же пересиливало, растапливало хрупкий иней и куржак.
А вслед за тем небо затянуло огрузлыми, сбитыми тучами, замуровав в их серой непрогляди солнце, — стало неуютно, тоскливо; зарядили обложные холодные дожди, раскиселили землю, взмутили, подняли воду в речках.
После гибели Оботурова и отъезда инспектора ЦК Сагалина, казалось, Белогостев вновь изменил тактику: не вмешивался — не вызывал и не заявлялся сам, будто забыл о существовании Свинцовогорска, о нем, Куропавине. Случалось, звонили Мулдагаленов и Исхаков, но тоже вели себя сдержанно, как-то осторожно. И хотя в эти считанные дни, остававшиеся до пуска шахты «Новая», они не вылезали с рудника — ни он, Куропавин, ни Кунанбаев, ни Макарычев, и было не до размышлений, что думает и как поступает Белогостев, все же Куропавину остудно приходило: затишье не к добру, перед бурей…
Сиразутдинова Куропавин нашел в раскомандировке, полутемной, неуютной, — сдавалось, в ней давно не только не проводились совещания, летучки по нарядам — сюда не заглядывала ни одна живая душа месяцами, и лишь вот теперь за дощатым пустым столом оказались Сиразутдинов с главным инженером и завгором; начальник рудника сидел у ближнего угла, точно бы зайдя, присел ненадолго, готов был тотчас же уйти, однако в просторной брезентовой куртке, измазанной, грязной, в каком-то старом малахае казался придавленным, оплывшим; он не шевельнулся, не отреагировал на визгливо скрипнувшую дверь.