Выбрать главу

И тетя Паша, с каской на голове, сказавшая было бурщику, когда пустила клеть: «С новым забоем, Кузьмич», и Гошка, попробовавший было разговорить старого бурщика, но вскоре понявший всю безнадежность, потому что Косачев ушел в себя, ответил односложно, с задержкой, замолкли, и лишь клеть скользила вниз, однообразно, металлически позвякивая, сухо поскрипывая.

На хоздворе горизонта по своду висел плакат — поздравляли Косачева с недавним рекордом на Крутоусовке; Петр Кузьмич, смуро проворчав про себя: «Кутерьма все!» — даже не удосужился прочитать, что там было выведено на красной узкой полосе материи, зашагал из освещенного хоздвора, погружаясь в темноту под низкий, сужавшийся свод этажного штрека. Гошка, замыкая процессию, отмечал, как рассеянное пятно света от карбидки бурщика степенно плыло впереди, как шустрей, в какой-то суетности колебался и перескакивал свет от Лешкиной лампы: с мокрых и осклизлых шпал — на шероховатые стены, отливавшие тусклым колотым отблеском, на сырой рыхлый свод.

У Гошки в скрытности бушевало, однако, восторженное чувство — он шел вместе со знаменитым бурщиком, портреты Петра Кузьмича и до войны не раз появлялись в газетах, печатались о нем статьи, в галерее горняков-семиволосевцев во Дворце горняков портрет его красовался в первой тройке, часто рядом с отцом, Федором Пантелеевичем, что было предметом Гошкиной гордости; к тому же Петр Кузьмич — их, Макарычевых, родня, и шел Гошка, чтоб заступить вместе с бурщиком на предоктябрьскую вахту на шахте «Новой» — еще, считай, не открытой; и, может, станет вновь причастным к рекорду, о котором узнают не только на руднике, но во всем городе, узнает Роза, знакомые ребята и девчонки. И Гошка невероятным усилием останавливал разгуливавшееся воображение — шутка ли, опять начнут завидовать, за спиной станут шептаться: «Ить это Гошка со знаменитым бурщиком Косачевым рекорд давал. На сталинской вахте стоял».

С такой щекочущей усладой накатывалось предчувствие — он, Гошка, вырастет в глазах всех окружающих, его будут чтить — паря-то получается ладный, путевый, и все тут! Недаром в бытовке Андрей-брательник обошелся с ним как с ровней, порасспросив о доме, сказал серьезно и солидно: «Ты уже доглядывай за матерью с отцом — по душе-то вся опора сейчас на тебя…» И Гошка понял хорошо, что Андрей имел в виду: горюют родители — об убитом Васьше, о сгинувшем Косте. У самого Андрея не заладилось с родителями и с домом, редко, наскоками бывает; не получалось и по «женской части», и хотя Гошка считал, что Макарычевы должны рубить узел, одним разом, и все надеялся, пригадывал — скажет брательнику такое напрямки, в открытую, но всякий раз, когда встречал Андрея, взглядывал ему в глаза, решимость ровно бы подтаивала, плавилась: кто-кто, а он-то еще раньше, мальчишкой, тянувшийся к брату, когда тот приезжал на каникулы из института, после — вернулся из армии в комсоставской форме с шитой золотом звездой на левом рукаве — замполитрука, видел в глуби, в черных зрачках брательника постоянную, неутихавшую боль. И Гошка разом же, против своего желания, вдруг чувствовал: у него возле сердца, а может, в самом сердце начинала тонко и тоскливо ныть неведомая жилка, ожогисто мерекалось: «Ну как бы такое у тебя с Розой?..» Нет, не просто у них, Макарычевых, ладилось с любовью, не просто. Вон хоть бы и у Васьши — покатался да погонялся два года за Танькой Зюковой, на стройку УльбаГЭС прилетала да так же и улетела — до Кавказу-Грузии, грят. Вдогонку Васьша-тихоня бегал за ней, да вернулся молчаливым, примиренным, а дома, в Свинцовогорске, Нюрка, дочь старшего брата Афони Халина, бурщика-стахановца, невестившаяся, звонкоголосая на посиделках, вся тугая, будто взведенный лук, порывалась в день отъезда Васьши кинуться с «камень-носа» на Соколке — укараулили, не позволили загубить душу. Что бы уж дальше вышло-получилось, неизвестно, если б Васьшу не призвали в Красную Армию, не уехал из Свинцовогорска — с глаз долой.