Не ответив, Гошка хмуро расспросил Тимшу о сараюшке — какие двери, окна, все, что тот заметил и помнил, объявил: «Мое дело, сам делать буду, а ты пойдешь со мной, покажешь, да хошь — постоишь».
У Гошки за кои-то веки этот день выдался свободным, нерабочим, а Тимша, перешедший к отцу, «бабьему командиру», на загрузку, приболел, бюллетенил, — оба по темному и отправились в Таловку. Под фуфайкой, затянутой ремнем, у Гошки приметно выпирали спрятанные инструменты — молоток, клещи, стамеска, напильник, ножовка.
На всей Таловке света не было, да и лишь в отдельных домах окна тускло желтели замороженными к ночи пятнами; от мороза попрятались собаки, не взбрехивали, — тишина и темень, казалось, легли навечно на землю, и Гошку от внезапной жутковатости передернуло; Тимша же и без того был трусливым, и будто не шел — на аркане тянули.
Дом знакомого он отыскал легко, ткнул молча, верно на сараюшку, которая в темноте еле угадывалась. Оставив Тимшу на дороге — в случае чего свистнет, — Гошка по шорхлому, хрустко-предательскому, смороженному снегу обошел дощатый забор, пробуя доски, и, наконец, с замершим и ровно бы чужим сердцем ощутил: доска подалась под пальцами, скользнула в сторону. Подступившись к сараю, Гошка обнаружил, что заднее оконце высоко и даже при его росте он не смог бы вытащить раму. Поискав вокруг, нашел пустой непрочный ящик и, поставив его на ребро, на ощупь отыскивал гвозди, крепившие раму в гнезде, отгибал их стамеской, клещами; ящик под ногами трещал, ходил ходуном, Гошка старался больше держаться на весу, напрягаясь, сдирал кожу пальцев об узкую кромку: рама оконца почти заподлицо была заделана в гнездо.
Наконец ощупал — кажется, все гвозди отогнул; поддев раму стамеской, работая ею как рычагом, начал давить; рама подалась, однако заскрипела, завизжала ужасающе, — Гошка испуганно отдернул руку, и стамеска шмякнулась куда-то в смороженный снег. Искать ее было бесполезно, и он, переждав испуг, малость успокоившись, стал орудовать напильником и молотком, и вскоре рама вывернулась, но в последний момент из какой-то шипки выпал осколок стекла, ударившись о стену, отозвавшись тоскливым и высоким звоном, тоже врезался в сугроб сухого снега. И опять сердце Гошки ушло в пятки. Забрехали лениво потревоженные где-то собаки, и Гошка сжался: не хватало, чтоб в доме Тимшиного знакомого залаяла собака, подняла панику, все и пропадет одним махом, еще, гляди, и самого сцапают.
Но собаки угомонились: должно быть, невеликая причина взбаламутила их. Опустив оконную раму на снег, Гошка подтянулся к проему — оттуда дохнуло медом, вощиной, сухим деревом, пылью. С трудом пролез в узкий проем, цепляясь руками, ногами, кое-как вывернулся, опустился на руках и почувствовал под ногами пол. Он пытался осмотреться, но было бесполезно — глаза ничего не различали в темноте. Начал потихоньку двигаться вдоль стены, ощупывая ее, вскоре наткнулся, понял — рамки: Тимша и говорил, что они висели вдоль стены; рамки сыро перестукнулись от Гошкиного прикосновения. Теперь надо было выбрать в темноте плотную, заполненную медом рамку, — Гошка это понимал: ощупал несколько, выбрал одну и тронулся обратно, к чуть проступавшему квадрату оконного проема.
Очутившись наконец снаружи, вставил оконную раму, закрепил ее, подогнув всего гвоздя три, припомнил, что выпал осколок стекла, нашел дырку в шипке, ткнул туда свою варежку. «Мародеру бы, черт с ним, да Тимша говорил, будто ульи в сараюшке с пчелами, — не поморозить бы, они ить ни при чем, за спекулянта не в ответе!»
Тимша встретил зловещим шепотом:
— Ну, много ль взял?
— А на кой мне много? Сказал — для дяди Пети одну рамку, боле мараться не хочу с твоим мародером-спекулянтом!
Тот зевал и топал, весь продрогнув, был испуган, тотчас потянул Гошку за рукав с дороги.
Гошка подходил теперь к горбатому мостку через Филипповку; когда-то тут, возвращаясь из школы, они обычно расставались: одни уходили на Шарафку, другие — на Таловку, Гусляковку… Различил на мостку одинокую фигуру — кто бы мог это, и чего стоять? Что-то показалось в этом непривычным по военному времени, невольно заторопился.
— Ты, Роза? Чё здесь? Дома чё? — выпалил Гошка, сразу испытывая прилив смятения, наложившегося на каменную усталость тела, и он остановился.
— Тебя, Гош, жду.
Она была возбуждена, и это заметил Гошка в сумерках, но странно: возбуждение ее явно было не от беды, несчастья, а какое-то иное, что он чувствовал, но чему не мог дать объяснения.
— Ты же замерзла, дрожишь!
— У нас большая радость, Гоша: от папы письмо. Вернее, не сам пишет, а товарищ из госпиталя, сам он еще не может писать. Будто был тяжело ранен, чудо, говорит, что жив остался…