Сквозь прикрытые веки просочился свет, скользнул беспокойной волной по коже бесчувственного Костиного тела, и он понял: сейчас сюда, в холодную комнату, войдут. И действительно отдернули полог, прикрывавший вход, — колебнулось пламя лампы, и кто-то, направляя свет на пол, тяжело ступил — взвизгнули доски, прогнулись под Костей.
— Ну-ка, что за птица? Да ты свети, дурак! Руки, што ль, трясутся?
— Та ни, шеф! Погана лампа…
— Так поставь вон на стол, неси другую! — приказал уже знакомый сипящий голос.
Приоткрыв веки, Костя снизу разглядел обоих. Невысокий, в ватной безрукавке человек на кривых ногах, обтянутых ватными штанами, поставил лампу на стол, вышел, тенью качнулась штора проема. Второй был в форме: темные брюки заправлены в немецкие сапоги с широкими голенищами, кованые — они и стучали, как пришло Косте.
Посветлело: тот, в безрукавке, внес новую лампу, но Костя встречь яркого, режущего света уже не различал ничего, однако подумал, что надо бы увидеть лицо того Рудяка: почему-то мелькнуло в задавленном воображении — оно курносое, в рыжей щетине.
— А ну-ка дай сюда!
Сиплоголосый, в форме, взяв лампу из рук Рудяка, шагнул по доскам, наклоняясь, направляя свет в лицо связанному Косте, — тот усилием разлепил шире веки: пусть знают — живой он, пусть и били лежачего, сволочи…
— Да он глядит, Рудяк! — Испуг и удивление смешались в голосе «шефа», которого Костя старался напряженно разглядеть за стеклом «десятилинейки», но черты расплывались до неестественных, грубых размеров. Пожалуй, от этого неожиданного вывода тот испугался, отшатываясь вместе с лампой, поднялся, резко выпрямляясь, верно, заподозрив, что эта его слабость не осталась незамеченной, сказал властно:
— Ладно, Рудяк! Значит, и утра нече ждать, ступай в комендатуру, звони к Шварцнагелю, пущай забирают.
— А што, шеф, така нетерпячка? Крест чи шо ране дадут? До утра б…
— Язык прикуси, Рудяк!
Отступив к столу, поставив лампу, «шеф» сел утяжеленно на стул; теперь свет от двух ламп освещал довольно четко его распахнутый черный полушубок, темный китель, белую мятую рубашку, галстук и лицо, худое, с короткими подстриженными усиками. Что-то смутное шевельнулось в памяти Кости: вроде знакомое обличье, где-то видел-встречал.
— Так говори — партизанский разведчик?
— Развяжите, — выдавил через силу Костя: от прилившей, застойной крови язык еле поворачивался.
— Хочешь удобств, свободы? Считай, получишь! В айнзатцкоманде потеху тебе устроят, а уж потом свободно сгниешь в земле, сволочь партизанская!
— Не партизан я, — боец Красной Армии.
— Вон как?.. Рудяк, вернись, развяжи его!
Явившись из-за переборки, Рудяк подступил, разматывал веревки, сопя и покряхтывая. Лицо у него оказалось вовсе не таким, как вообразил Костя, — было с хрящастым, горбатым носом, с вислыми пушистыми усами; под ватной безрукавкой — расшитая украинская сорочка, на голове — высокая мерлушковая шапка. После того как его развязал Рудяк, Костя подвигал руками и ногами, отметил, что он лежал в углу, и, потянувшись, сел, прислонился к стенке. Избитое воспаленное лицо его было точно поддутым — его, Костю, и признать вряд ли можно. Левое плечо болело, но он почти не почувствовал боли: по голосу «шефа», по тому, как тот потирал, будто с мороза, руки, Костю опалила Догадка: «Савка?.. Косачев?.. Хотя и усы, и эта форма полицая…»
— Вздумал врать? На мякине провести? Какие такие бойцы в тылу германских войск?
— Такие и бойцы… А как ты в полицаях, Савка, чудно́!
Словно ненароком ткнули его снизу шилом, Савка вздернулся на стуле, злостью налился голос:
— Какой тебе Савка? Савелий Петрович, партизанский ты выродок! Кто еще меня тут знат? Откроешь, собака, свое партизанское гнездовье!
— Не открою, Савка Косачев… Вон как, считай, прибился, как отписывал Верке Денщиковой! Знатно пристроился!
— Какая Верка?.. Откуда известно?.. — И крикнул, срываясь с голоса, в дверной проем: — Топай, говорю, Рудяк! Варежку разинул… Ну!
Сыро скрипнула и пристукнула по косяку дверь в первой комнате: Рудяк ушел.
— А почему не знать? — спокойно до удивления, выражая этим презрение, повторил Костя и медленно, глухо сказал: — Родня ить, Савка!
Точно подброшенный пружиной, вскочил тот, в два шага, прогромыхав по скрипящим доскам сапогами, очутился рядом с Костей — глаза бегали, горели, будто уголья в самоваре, кожа на скулах натянулась, щеки — бледные, ровно он и не прикладывался совсем недавно «с морозу».