Чувствуя мерзкую, противную дрожь и пустоту во всем теле, Костя шевельнулся, сказал, плохо ворочая ссохшимся языком:
— Ты иди к самому забору, чтоб видать… Полезут, так. А я сниму. Гады, и лестницу оставили.
…Кутушкин смотрел в заборную щель. Обнаружив, что одна из досок была отбита снизу, отходила, он отвел ее самый чуток, чтоб только видеть, что делалось во дворе и в летней пристройке — тоже добротной, с крыльцом, с застекленными рамами, оглядывался и туда, к березам. Он держал наготове и винтовку, и гранаты, заранее решив: удастся снять тело Чайки — и он устроит этим гадам «бенефис» по командиру такой, что ни один живым не уйдет, — тут уж он, Кутушкин, постарается. Устроит покойницкую в пристройке. И уже приноравливался, как удобнее подойдет к летней боковине, как кинет в то вон окно гранаты, — окна-то, гады, в самый раз распахнули, жарко, поди, от шнапсу-то!..
Время тянулось медленно, долго управлялся возле берез Костя Макарычев, не сразу, видать, там все выходило. Только с одной половиной справился Макарычев, спустил наземь останки, приладил высокую лестницу ко второму стволу; кинув шинель, полез по перекладинам, и Кутушкин на какой-то срок забылся, заглядевшись туда, выключился из присмотра за крыльцом и вдруг услышал за забором возбужденное спорое лопотанье. Дернулся к доске, отводя ее в сторону, и увидел на крыльце немца, здоровяка, с взлохмаченными со сна рыжими волосами, в полурасстегнутом мундире. Он что-то взбудораженно говорил в темный зев дверного проема и взялся за висевший на животе автомат, потянул его…
Еще секундой раньше по кивкам головы Кутушкин догадался, что немец показывал поверх забора, должно быть, на Макарычева, взобравшегося по лестнице, теперь открытого, видного там, на березе, и что этот рыжий немец сейчас даст очередь, уже потянул автомат. Кутушкин, поняв это, вскинул в щель «эсветушку», щелкнул предохранителем, ища сразу все — свое плечо, прорезь планки, шпенек мушки в кольце и белевшую в распахе грудь рыжего немца…
Сухо щелкнул выстрел. Немец в неловком удивлении повел руками от автомата, разворачиваясь всем корпусом, будто намереваясь в следующую секунду шагнуть назад, в проем двери, и осел ватным тюком. Кутушкин увидел, как заметались фигурки в глубине пристройки, взлетели суматошливые переговоры, а оглянувшись назад, отметил — Костя Макарычев скользил вниз. И уже покойно, даже отторженно, как о пустячном, невесть о каком огорчении подумал: «Не вышло, вишь ты, по задумке, но… посмотрим! Вот тока с хозяйкой беды не стряслось бы…»
И тотчас — две автоматные очереди полоснули из глубины дверного проема.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Утро в Беловодье затевалось пасмурным; хмурые облака сбивались за Иртышом, за Змеиной горой, точно бы сходились там в бурую сплошную громаду, отстаивались, чтоб в срок высеять на землю уже не дождь, а первый снежок, — ждали лишь, чтоб земля окончательно подошла, вылудилась, закостенела под заморозками и стылыми низовыми ветрами, какие настырничали, злее срывались из-за «камня». И земля уже подходила — леденела, отзывалась под ногами гулкой твердью. И потому, верно, Джигартанян, за которым заехали Андрей Макарычев, начальник снабжения комбината Белоусов и секретарь комитета комсомола Саша Карнаухов, оказался при полном зимнем параде: в пальто с каракулевым воротником, цигейковой шапке; тщательно выбритый, он источал на холодном ветреном воздухе сладковатый запах цветочного одеколона. Должно быть, и это праздничное одеяние, и приглашение, по случаю которого за ним заехали на «эмке», сразу возвысили директора перевалочной базы в собственных глазах, — он вел себя солидно, с достоинством.
Пустой вагон, в котором было занято лишь одно купе, покачивало; весело поскрипывали рессоры, постукивали перебористо колеса на стыках рельсов, и подвыпившему Джигартаняну в размягчении, ускользающей непрочности в теле наплывало давнее, забытое… В шумном и пестром многоцветье говора, одежд, в одуряющей жаре, к закату сменявшейся благостной прохладой, наползавшей с моря, жил город. На Торговой по вечерам, в световых бликах уличных фонарей, мелькали лихачи, — котиковым лоском отливали кони, цокот подков по булыжной мостовой вплетался в меднозвучья оркестров европейских ресторанов, в жалейное пиликанье зурначей и барабанный грохот чадных духанов, ютившихся в подвалах. Веселилось в приливе эфемерных надежд «фартовое племя» нэпманов, не ведая, что отпущен им, бабочкам-поденкам, всего лишь короткий срок на необоримом и властном повороте новой истории, которая вершилась по всей неоглядной Советской республике. Вершилась она и тут, где он жил тогда, — в Баку. Над «фартовым племенем» нависали грозовые тучи…