Выбрать главу

— Возможно! Все возможно — война требует! И народ все может, верно!

Подумал: сегодня же заедет к Куропавину, переговорит об установке турбины на УльбаГЭС — и тронул вожжами, Мухортка встрепенулся, клешнято вскидывая копытами, засеменил по пологому уклону.

Не заезжая в управление комбината, Андрей Макарычев поехал на рудник.

Он подъезжал к Филипповке, к мостку через нее, когда увидел ребят. Уж конечно Гошка, младший брательник, среди них, и они встретятся. Сам не зная почему, подумал, что лучше бы им не встречаться, лучше бы свернуть куда, но было уже поздно. Гошку он узнал по сатиновой стеганке, окликнул его, и тот от ребят, столпившихся на взгорке, неспешно, без видимой охоты пошел по дороге. Как отметил Андрей, брат заметно вытянулся, в стеганке, вытертой, полинявшей, казался длинновязым, неуклюжим, ступал солидно, вразвалку. Прищуристо взглянув в его лицо, губастое, с длинным, чуть широковатым, макарычевским носом, Андрей подумал, что, как ни крути, уже угадывались худоба и темнота лика, что они все равно возьмут верх. Здороваясь с Гошкой за руку, уловил сдержанность и даже вроде бы нотку высокомерия в его ответе:

— Здорово, братка!..

Пожатие его длиннопалой руки — непрочное, неродственное. Что ж, Андрей понимал, что Гошка, хотя и раньше, случалось, прихвастывал своим браткой — парторг комбината! — но конечно же знал о сложностях в семье, об отношениях старших братьев. И теперь, когда Костя был на фронте, воевал, представал ему героем, а он, Андрей, «тыловая крыса» (обидные словечки эти услышал полмесяца назад в поезде от раненых, когда ехал из Усть-Меднокаменска), прохладность Гошки проявлялась явственнее. Гошка перетаптывался сапогами в придорожных смерзшихся комьях, и на лице его, усеянном пушком, блуждала плохо скрытая ухмылка.

— Как там, дома-то? Как живете? — наконец спросил Андрей, чтобы прервать до неловкости затянувшееся молчание.

— Дома? — переспросил Гошка, открыто ухмыльнувшись, верно по-своему поняв вопрос брата: мол, интересуется-то Андрей в первую голову Катьшей. — А ниче…

— Мать? Отец? — мрачнея от возникшей догадки, спросил Андрей. — От Кости письма есть?

— И мать ниче, сказал уж… Отец на заводе, по две смены стоит. Мелькнет дома, прикорнет на лавке и опять на завод.

— Костя-то пишет?

— С месяц, может, было письмо. Мирное. Половина-то повымарана, не поймешь откуда… Галимая черная тушь!

— Из школы, что ль? Что так рано?

— Физика взяли, астронома взяли… Учительши одни! — Гошка переступил с ноги на ногу. — Топаем с Тимшей из военкомата. Народищу — как комарья! Прогнали нас. Пока, грят, дойдет ваш черед, войне конец. Правда это?

Вопрос для Андрея не был новым, его так или иначе задавали ему, парторгу, довольно часто, задавали везде, будто он мог дать ответ; поначалу он даже несколько раздражался в душе — что скажет, такой же, как и все! — но после понял, что они, задававшие, вовсе и не ждали от него пророчества, точного предсказания, им хотелось лишь отдушины, человеческого участия: поговорил — и полегчало.

— Чего удумали! — Андрей усмехнулся. — И долго напрягались умом? Войны захотелось, а?

— А что? Сидеть тут тыловой крысой? Лучше, как Костя, воевать, бить фашистов.

Андрея неприятно кольнули и легкая развязность, и чувство превосходства, сквозившее в тоне младшего брата, и прямой, грубый намек в последних его словах.

Переведя взгляд с усмехавшегося Гошки на ребят, его товарищей, теснившихся в стороне, возле забора, и гася возникшее было раздражение, как бы думая вслух, Андрей сказал:

— Война!.. Еще многим, может, всем, придется повоевать! Ишь, услышал про «тыловую крысу»! А ты в толк возьми: свинец, цинк нужны… Без свинца — фронта нет, так что где еще больший фронт, Гоша, подумать надо… А матери и отцу — привет! — И тронул лошадь.

Гошка крикнул, глядя вслед дрожкам:

— А мы, может, и на свинцовый пойдем! Со школой — шабаш!

«Ну вот, — думал Андрей, — не только из-за Кости и Васьши, а теперь и из-за Гошки матери страдать». Припомнил, как мать пестовала Гошку, только и гадала-видела, чтобы их последыш «ученым стал». «Выходит, со всех сторон война бьет!» — вздохнул он и подумал, что давно не заглядывал к матери; тотчас представил ее полное, доброе, с рыхлыми морщинами лицо, взгляд — тревожно-скорбящий, будто она в покорной готовности чего-то ждала, бессловесно молила судьбу о пощаде.