«Не явился — выбыл! Вычистили! И не спросили… И баста!» — накатывалось, пекло, будто к голове, к затылочной части, прикладывалось добела раскаленное железо. И он, словно желая избавиться от боли, накатов этой чудовищной, замкнувшейся теперь как бы на простых словах мысли, назад, от Бурановки до Нарымского, те четыре километра, оступаясь в глубокой санной колее, пробитой в снежных наметах, отмахал, не заметив как. Взбрехивали редкие собаки, загнанные под амбарные углы крепчавшим к полночи морозом; в редких же за высокими палисадниками избах желтели окна, вчуже, будто отраженным лунным светом.
В избу сразу не пошел — постоял у крыльца: отходил, выравнивая дыхание. На вопрос Матрены Власьевны, не вздувшей света, спросившей больше для порядку — чё поздно? — ответил коротко:
— Надо было…
Уже перед рассветом Матрена Власьевна, будто толкнули ее проснулась и обмерла: Федор Пантелеевич плакал, беззвучно, вздрагивая, глотая слезы. Ринулась, прижалась, как бы укрывая от удара, исторгла, будто свою собственную боль:
— Федя! Федор! Да чё ж такое, батюшки-светы?!
Потекли дни ожидания. То в мрачных наплывах, запиравших горло, приходило: все — и жизни, и смыслу ее конец; то прорезался лучик надежды: авось случилась ошибка, авось все не так, — оттаивал, жил, работал до самозабвения.
Но ошибки не случилось: на неделе пришла депеша и как обухом по голове — и те слухи, и те напрямки сказанные слова Васьки Гусева, районного уполномоченного, подтвердились…
На крещенье пали лютые морозы. Люди лишь по крайней нужде появлялись на улице; сказывали, будто видели, как шлепались с лёта на дорогу воробьи — серенькие их комочки и вправду находили на санных, будто отполированных, накатях. По ночам, ближе к рассветной поре, лопался лед на Нарыме — ни дать ни взять пушки-полевушки били вразнобой перед конной атакой. Иных мужиков, еще не забывших за недолгими годами и гражданскую, и кулацкие восстания, мигом подбрасывало на слежало-парной перине: «Ужли опять?» Сторожко прислушивались к буханью Нарыма, а старухи, шепча молитвы, поминая пресвятую богоматерь и всех угодников, истово крестились, шевеля морщинистыми губами.
Тоже пушечными выстрелами в эти долгие крещенские ночи отзывалась и в закаменелом сознании Федора Пантелеевича ледовая пальба Нарыма. Будто палил с Красновских высот дивизион Тихомирова, поддерживая их атаку против офицерского егерского полка… В одной из контратак офицерью все же удалось отсечь до взвода бойцов, прижать к речке, название которой за годы выветрилось из памяти Федора Пантелеевича. После — сборный пункт за колючей проволокой, забитые теплушки эшелона, из которого они бежали, выпилив доски пола. Судьба их еще хранила: на последней грани, в самую критическую минуту отвела руку «косой» — конный красный разъезд наткнулся на них в саманном разваленном сарае. Да, дважды смерть вставала рядом с Федором Пантелеевичем, а в те люто морозные ночи, в иссушенном и окаменелом бессонницей сознании било: исключили, исключили!
В самую что ни на есть макушку крещенских морозов Федор Пантелеевич отправился на санях в Бухтарму, в контору «Союззолото». Матрена Власьевна укутала мужа с ног до головы собачьей дохой: из-под лаписто-шерстистого воротника лишь темнели налитые колючестью и решимостью глаза.
Вернулся он на четвертый день, внес в дом торбу, вывалил на стол три голыша — смерзшиеся буханки хлеба, головку сахару в синей оберточной бумаге, грудки комкового, примороженного шоколада, с пяток продолговатых железных банок — мясо-бобовые консервы. Объявил: приняли разнорабочим в поисковую партию, которая начнет за Нарымом, в горах, искать золото, — вот и аванс наперед выдали. Вроде бы сказал в облегчении, душевной отлеглости, однако от Матрены Власьевны не скрылось: когда замолк, глядя на ребят, накинувшихся на шоколад, — гостинец прихватил в закрытой лавке «Союззолото», — знакомая тягостная тень прошла по щетинистому, будто рашпилем натертому морозом, бурому лицу.
В поисковой партии продержался Федор Пантелеевич до весны. Вернулся в Нарымское, спустившись на двух лошадях с дальних отрогов хребта, нежданно — набрать кое-какого провианта для партии. И — надо ж было! — приехал как раз в тот день, когда сельчане-артельщики ТОЗа, словно на большой престольный праздник, вышли на весеннюю пахоту: два юрких «фордзона» с рубчатыми задними колесами, накануне доставленные с Гусиной пристани, прокатились по улицам Нарымского, собрав ульем гудевшую и ни на шаг не отстававшую толпу. Она росла, вбирая в себя и малых, и старых, и два маленьких трактора («мериканцы», как их разом окрестили), казавшиеся чудищами, катились, окутанные дымом, чихая, поминутно стреляя, будто в их огнедышащих утробах бесились сами черти, и каждый их выстрел выметывал из толпы старух: подхватив подолы, осеняя себя крестом, они стремглав влетали в чужие подворья.