Гошка сплевывал вязкую слюну на гривастый стрежень, плевок тут же исчезал; буруны то и дело выворачивались, вскипали, вмиг сносили взмученно-желтую воду, и в бесконечной этой игре Гошке представлялось что-то настырное и неукротимое, и оттого, верно, муторность не отпускала, будто даже поташнивало. Не глядел на Тимшу Машкова, но чувствовал: тот небось нахохлился, как квочка в гнезде; старая, замусоленная, с обшарпанным верхом шапка надвинута на глаза; голова, круглая, будто шар, втянута в плечи, так что уши с приросшими мочками, в которых следы проколов — от золотухи в детстве продырявили, — утонули в широком вырезе фуфайки.
— Тюфяки! — наконец нашел Гошка точное слово и выстрелил им. — На кровать стели! Растолкать, разбудить того комиссара — вот что надо было! Куда ж там, уснул! Наши вон, на заводе да на шахте, ничего — вкалывают! Потому — война! А он, вишь ли, засвистел, пузыри во сне пускать стал… — Гошка снова с остервенением сплюнул, словно бы не вода внизу, молчаливая и равнодушная, взбурливала и не один Тимша Машков сидел с ним на перекладине, а с десяток школьных приятелей обступили его, и он перед ними выказывал весь свой гнев, все скопившееся негодование, которое клокотало внутри, будто расплавленная смола. Но, верно, в этом запоздалом запале истратил часть горечи и злости, поостыл, чесанул ладонью по затылку, сбивая фуражку назад, так что козырек ее встал торчмя надо лбом, сказал: — Чего, спрашиваю, теперь делать?
Тимша Машков до этого помалкивал, зная психованный нрав товарища: под горячую руку распетушится, наорет, а ему зачем все это надо, пусть, как самовар, прокипит, гляди, и угли прогорят… Хотя, конечно, у него, Тимши, кошки тоже на душе скребут — запал-то вышел зряшный! Но Гошка вроде перекипел, поостыл, можно и поговорить.
— Вот брательник твой, Андрей, — кивнул на дорогу Тимша. — Тот мог бы тому комиссару сказать…
— Как же! Держи карман шире! — огрызнулся Гошка. — Вон только что и разговаривал! Сказал: «Без свинца фронта нет… Где еще больший фронт, говорит, посмотреть надо». — Помолчав, мрачно изрек: — У него, может, одно это и есть оправдание.
— Да ты что, что?! — возмутился Тимша, догадываясь, на что намекает Гошка: Андрей Макарычев ему нравился, и он, Тимша, слухам не особенно верил. Мало ль что болтают по их слободе, а то и по всему Свинцовогорску; иной раз такую пулю отольют, как вон бабка Евсеиха: та будто видела, как ведьма на метле с Ивановых белков спустилась да в полночь над слободами так и летает, летает… «Как есть, к войне и был тот знак. Истинно!..»
— Да ладно! — отмахнулся Гошка и вновь сплюнул в воду. — Сам знаю… А вот там война, а мы тут сидим. Тоже — тыловые крысы!
— Вчера, — осторожно начал Тимша, — географичка, Ксения Михайловна, показывала карту: фашисты подперли под Вязьму, Москва рядом…
— Не болтай! Москва — это знаешь какой город?! Улицы, дома, народу!.. Ни в жисть фашисту не одолеть. Сам Сталин там… — И понизил голос: Досиделись на шесте, Роза Тулекпаева идет… Допрос будет теперь: чё да почё?
Сказал с подчеркнутой небрежностью, насупившись темнобровым лицом, надвинув козырек фуражки на лоб. В такие минуты Гошка становился не по возрасту старше, как большинство мужчин рода Макарычевых: темные, узколикие, носатые с жесткими щетками бровей — они и в обычном расположении духа казались строгими, а в сердцах, в гневе в них словно просыпалась стихия, вскипала в жилах кровь вольных степняков-дунган и бунтарей-бергалов.
Гошка даже не подумал — не пришло в голову, чего бы она, Роза, вдруг оказалась тут, ей же в школе быть. Может, заболела? Подходила Роза быстро, раскраснелась от ходьбы, выпроставшаяся из-под цветастого платка коса вздергивалась на пояснице, глаза, черные, блестящие, всегда удивлявшие Гошку прямотой и незащищенностью, уставились на ребят.
— Почему здесь? Зачем здесь? — с мягким акцентом, выдававшим смущение, спросила она. — Полина Георгиевна сказала: «Разбирать будут».
— Ну вот, — буркнул Гошка негромко, чтоб только слышал Тимша, и нехотя повернул голову. — Ну, чего… надо было!
Он следил за ней, косясь, испытывая двойственное чувство: желание встать, пойти рядом, открыться, все рассказать ей — и вместе с тем сознание невозможности сделать такое. По какой-то связи пришло давнее, услышанное случайно: «Они, Макарычевы-то, юбошники…» Протест гребнем встопорился в груди Гошки, и он, ощущая затылком, как позади, за спиной проходила Роза, — хоть бы уж скорей! — не пошевелился на перекладине, словно его пришили гвоздями.