Выбрать главу

У Кости от бессилья, жалости к себе все внутри расклеилось, слезливость хлынула к горлу, заклокотала у самого выдоха, щекоча, царапая голосовые связки, и он закричал, забрызгал слюной:

— Куда идти? Подыхать все одно… Некуда идти, некуда! Крышка! Нету своих, наших… Где они? Небось и Москву взяли… И твоей Тамбовии тоже, поди, крышка…

— Не чуди! Подымайся, — сказал Кутушкин, не обращая внимания на истерику товарища, и, опираясь руками, подтягивая раненую ногу, морща в мелкие складки лоб, встал. Поднял шинель, отряхнул от сору, надел в рукава, застегнулся.

Костя Макарычев, умолкший на те секунды, пока Кутушкин подымался, облачался в шинель, прилаживал на спину тощий вещмешок, в котором лежала сейчас одна исподняя рубаха (кальсоны тот порвал на бинты), чувствовал, как в душе у него закипает, переливает через край злость, сознавал, что вызвана она завистью к Кутушкину — мужиковатому, простому, с его любовью к своему тамбовскому краю, Любаше, крепкому, основательному, кому «никак нельзя сгинуть», перед кем он, Костя Макарычев, слабак, мелочь и кто стал постоянным укором его совести, довлеющей над ним силой.

— Да нету, нету больше твоей Тамбовии!.. Твоей Любаши, — понял? Нет, нету и нас. Нету! Ты в безвестности сгинул, а моя фамилия и того — под елью, на стесе… — Косте хотелось больнее стегнуть словами Кутушкина, унизить его. — И Катьки моей не будет… И твоей Любаши… Немцы небось не погребуют, что горбатенькая…

Нет, он не ожидал, что такое могло произойти: Кутушкин взбелел, затрясся в ярости, и голоса его, обычно спокойного, Костя не узнал, — тот заорал:

— Замолкни, гад! Не замай Любани, — слышишь?! И подымайся… Ну!

— К черту! К черту, Кутушкин!.. Подыхать тут — зверье пусть сожрет!

Вертанувшись, тамбовчанин проворно схватил винтовку с земли. Затвор клацнул, досылая патрон, и Кутушкин подкинул ложу к плечу.

— Подымайся! Ну! Убью-ууу! — взвыл протяжно, по-звериному.

Выстрел грохнул, раскалывая лесную тишину.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Возвращаясь теперь то с ночной, то с дневной смены (график кряду нарушался — бригад для четкой сменности на руднике не хватало), Катя, лишь добиралась до кровати, чаще не зная даже, где ее дочь — то ли у Макарычевых, то ли в доме-«аэроплане», у ее родителей, у Косачевых, и — как проваливалась. Не в тот легкий, покойный сон, как бывало с ней давно, в годы после их свадьбы с Костей, а в какой-то непрочный, тревожный. О тех годах и помнилось-то сейчас как о чем-то почти нереальном, вроде бы даже ею придуманном. Ненароком, в изумлении приходила мысль: да было ли у тебя такое? Было ли все с Костей-то?

Раньше, в те дни, что оставались до возвращения Кости из армии, — она их считала, зачеркивала в самодельном календарике, — ее ничто особенно не беспокоило, все было ясно и просто: жди! Теперь — война. Катя только и слышит разговоры о ней на работе, на улице, в короткие часы дома; сдают города, «теряют убитыми», привозят раненых сюда, в Свинцовогорск, немало их умирает уже здесь. И что теперь? Где он, Костя? Ни письма, ни весточки.

«Да было ли у тебя такое? Было ли все с Костей-то?» Мысль эта приходила в самые неожиданные моменты — в сне-забытьи, на пути к дому, там, в забое, у лебедки, рычагами которой она управляла: подать «кошку» лебедки к забою, отгрести руду к бункеру.

Да и просыпалась она теперь тоже в угнетенности и тяжести, — казалось, кровь загустевала, не пульсировала: поднявшись, сидела в постели, чувствуя отчетливо как бы переполнявшую ее тревожность. Потом вставала и дальше делала все механически, неуверенно, — сон не избавлял от накопившейся усталости во всем теле.

Она догадывалась, хотя и не хотела о том думать, что это ее состояние было не только от изнурительной, непривычной работы под землей, но и от того мучительного предчувствия, что с Костей что-то стряслось, случилось. И приходило ей такое в голову не потому, что не было писем, весточки от него — Костя и раньше писал редко, скупо, — а скорее потому, что все круто изменилось в жизни, разметалось огненным смерчем, все определялось теперь одним грозным словом: война.

Однако она ловила себя на мысли о том, что беспокойство ее имело еще другую причину, другую немаловажную подоплеку, которой она панически боялась и которая обостряла ее нынешнее душевное состояние. Она чувствовала, что отношение к ней Андрея Макарычева, несмотря на большой срок, не менялось, на что она втайне рассчитывала: время, известно, быльем покрывает! И именно эти не оправдавшиеся ее надежды, настойчивость и постоянство Андрея пугали ее. То, что он не женился, остался бобылем, искал встреч с ней, и как при встречах на нее глядел, разговаривал с ней, — все было неспроста. Женское чутье не могло обмануть ее: не поросло, выходит, не покрылось быльем!